Умер народный артист ссср георгий ансимов. Георгий Ансимов: Всю сознательную жизнь я провел среди гонений Постановки в театре

Наш сегодняшний собеседник — Георгий Павлович Ансимов. Режиссер музыкального театра, много лет работавший в ГАБТе. Народный артист СССР, профессор, старейший преподаватель факультета музыкального театра Российского университета театрального искусства (ГИТИС). Автор ряда книг о творчестве, о специфике музыкального театра, о воспитании артиста как творца. Автор книги «Уроки отца» — о протоиерее Павле Ансимове, священномученике, расстрелянном в 1937 году на Бутовском полигоне. Постоянный прихожанин храма во имя святителя Николая в Покровском — храма, в котором служил его отец.

— Георгий Павлович, в чем они все-таки — главные уроки Вашего отца, уроки, которые, как я понимаю, Вы пронесли через всю свою жизнь?

— Это довольно сложно сказать, но я попытаюсь… Речь ведь не о таких уроках, которые отец мог бы мне задать для того, чтобы потом потребовать ответа. Уроки отца — это прежде всего пример. Пример жизни, пример служения Церкви вопреки всему, всем препятствиям, которые существуют на свете. А главное — вопреки тем препятствиям, которые ставила перед верующим советская власть и последним из которых была смерть. Смерть отца — это и есть для меня урок на всю жизнь, и я не могу сказать, что этот урок мне кем-то преподан, рассказан, показан и что я потом какой-то экзамен сдал — нет, конечно. Но это урок, которому я следую и которому следовать очень трудно. Я бесконечно ошибаюсь и грешу. Хоть чем-то быть похожим на такого вот — преданного вере, храму, преданного Господу человека, каким был мой отец, — это для меня задача, наверное, невыполнимая, но… главная.

— Каким отцом, каким родителем и воспитателем был отец Павел для Вас и Вашей сестры? Что его характеризует — доброта? требовательность?

— Его главное достоинство как родителя и воспитателя — уравновешенность. Это плод строгости к самому себе, результат постоянного усилия — держать себя в рамках. Он никогда не повышал на меня голоса, даже если я делал что-то такое… мальчишеское. Однажды он подарил мне велосипед, купив его, конечно, у кого-то с рук — но как я был счастлив! И вот, я выехал в наш Лаченков переулок, а папа в это время как раз вышел из дома и пошел на службу. Я разогнался… и решил на всей скорости подлететь к отцу и его поцеловать. В результате я просто врезался в него, разбил ему лицо в кровь и сам себе тоже расквасил нос… И даже здесь он ничего мне не сказал. Молча достал платок, прижал его к лицу, постоял так немного, потом мне тоже вытер кровь, поцеловал меня и пошел на службу. Не было никакого выговора, никаких «Что ты натворил!.. Надо думать!». И для меня это стало примером выдержки, примером, который воспитывал — лучше, чем выговоры. Я до сих пор испытываю какую-то неловкость, когда это вспоминаю, хотя сделал это больше восьми десятков лет назад: ударил отца… а в ответ получил — любовь.

— Безмерно любя и вас, детей, и вашу маму, отец Павел не оставлял служения. В результате ваша семья попала в разряд лишенцев, постоянно боролась с нищетой, будущее детей оказалось под самой серьезной угрозой. Как это обстоятельство воспринималось — вами, детьми, вашей мамой и самим отцом Павлом? Не возникало ли в семье вопроса о его праве жертвовать не только собой, но и вами?

— Этого вопроса ни у кого из нас не возникало никогда. Сколько лет уже, как отца нет, но у меня ни разу за эти годы не возникло ни тени упрека в его адрес — за то, что я тоже в какой-то степени оказался гоним. Я знаю, что ни у сестры, ни у мамы тоже никогда не могло возникнуть упрека, потому что мы все были едины с отцом. Мы переживали аресты отца, мы ждали его домой после первого ареста, второго, третьего, но мы ни разу не подумали при этом о себе, о том, что его служение, его вера, его преданность Церкви могут нам испортить биографию. Мы просто ни разу не задумались об этом! Мы понимали, что такое долг, обязанность священника. И за это тоже спасибо ему…

— Первые уроки музыки, исполнительского искусства Вы тоже получили от отца. Стало быть, и профессию, и творческую свою стезю тоже благодаря ему выбрали?

— Не совсем так. Стезю свою я выбрал самостоятельно и даже вынужденно, потому что меня больше просто не брали никуда. Ни в артиллерийскую школу, ни в медицинский институт… И я подал заявление, когда был набор в театр имени Вахтангова,— там были нужны именно юноши. Меня приняли, и я освоился постепенно со сценическим искусством, и служил ему более полувека.

— Но то, что было привито отцом, помогало Вам все эти годы?

— Конечно. Папа в этом смысле был строгий человек. Я до сих пор помню его руку — когда он дирижировал нами и показывал нам, что надо делать. Я боялся этой руки, потому что она заставляла следовать нотам и не позволяла мне сделать то, что хотелось сделать, например набрать в грудь воздуху, когда нельзя было воздух набирать, или оборвать фразу, или перетянуть. И так же я не любил эту руку — когда молитва кончалась, и рука меня останавливала, а я только распелся! Это было тяжело. Я был счастлив, пока эта рука держала меня в состоянии пения, и мысленно просил: только не оборви, только не закрой меня, дай мне еще петь. И она давала мне петь, эта добрая рука.

— Под руководством отца Вы исполняли классические произведения, духовные? Вам приходилось петь в храме?

— Только духовные. Классику я пел самостоятельно, уже потом, без отца, с мамой — она хорошо играла на рояле. А в храме я в детстве не пел, нет, я служил посошником при архиепископе Евсевии (Рождественском), который потом оказался в лагере под Новосибирском, а в 37-м был расстрелян.

— Как Вы — тогда еще мальчик, ребенок — воспринимали окружавшую Вас советскую действительность? Многие Ваши ровесники были захвачены пионерским и комсомольским энтузиазмом, а жизнь Ваших родителей, Ваша собственная жизнь совершенно в это не вписывалась.

— Я это воспринимал объективно. Я видел всю противоестественность этого правления, хозяйствования Сталина в государстве, я все это понимал. Я не вступал ни в пионеры, ни в комсомол — не потому вовсе, что мне отец это запрещал. Отец мне ничего не запрещал, он оставил выбор за мною. И я выбрал веру отца. Меня на школьных линейках выводили из рядов, стыдили: что это за мальчик, почему все пионеры, а он один не пионер. Я молчал. Что мой отец священник — все знали, конечно. Как относились? По-разному. Многие насмехались, плевались, толкали. Но были и сочувствующие. Педагоги в большинстве своем молчали, ничего мне не говорили — как бы не знали об этом. Был эпизод, когда у меня обнаружили крестик — я в книге написал об этом — и директор школы — а он был такой солидный, энергичный начальник — он чувствовал себя опозоренным: в его рядах — и вдруг какой-то православный. Но мой классный руководитель Ольга Ивановна — она где-то втайне даже гордилась мною, тем, что я, даже став посмешищем всего школьного коллектива, выдерживаю этот напор и не снимаю креста. Это в ее глазах было достойно уважения. Благодаря уму и такту таких педагогов я мог оставаться в школе и учиться хорошо.

— А с родителями Вы обсуждали эти проблемы, которые возникали у Вас в школе?

— Нет, если что-то обсуждалось, то только мелкие проблемы. Когда я получал четверку вместо пятерки или даже тройку по какой-нибудь физкультуре, мама меня ругала, говорила: как же так, ты ведь всегда хорошо учился! И я переживал, потому что я всегда старался быть хорошим, надежным другом своих родителей, ни в чем их не подводить. Я ведь был преданным сыном, я с удовольствием, с любовью делал то, что нужно было маме и особенно — отцу.

А в классе я был чужд многим не только потому, что верующий, а еще и потому, что не хотел курить, не хотел ругаться, не хотел заниматься тем, чем многие заниматься хотели. Меня очень мало что связывало с однокашниками. Но я учился у Соломона Розенцвайга — был у меня такой одноклассник — бить чечетку. Он очень хорошо бил чечетку, а мне очень хотелось этим овладеть, и я пытался что-то у него перенять на переменках. Соломон тоже был гоним — потому что еврей. А я — потому что из духовенства. Вот мы с ним и сошлись — на чечетке.

— Вам было 19, когда началась война. Как Вы жили в эти годы?

— Я опоздал на поезд, который увозил театр Вахтангова в эвакуацию, потому что паковал вещи моего педагога, актрисы Синельниковой, которая была совершенно беспомощна. И всю войну был в Москве. Вступил в ополчение…

— Добровольно?

— Конечно! Рыл окопы — мимо наших окопов вы теперь ездите в аэропорт Шереметьево. И кроме того, по приказу военного коменданта Москвы мы, ополченцы, имеющие театральное образование, должны были выступать перед солдатами, которые ехали на фронт. Наша задача была — радовать людей. Хотя нам самим было совсем не до радости… Но мы как-то находили в себе силы и в конечном итоге получали удовольствие от этой работы. В конце войны мне вручили медаль «За оборону Москвы».

— В книге «Уроки отца» Вы рассказываете о духовной жизни семьи, о посте, о Пасхе, о том, как Вы причащались Святых Христовых Таин… А как продолжалась Ваша церковная жизнь потом, когда уже не было рядом отца, когда все храмы были закрыты и разгромлены?

— Это было сложно! Тем более что меня подстерегали многие соблазны. Когда я учился в школе при театре Вахтангова, я попал в студенческую богемную среду. Однажды меня повели играть в «арбатское очко». Двадцать одно питейное заведение было на Арбате, начиная от ресторана «Прага», а игра состояла в том, что нужно было двигаться, переходить из одного в другое — кто дольше выдержит, не упадет. Я получал тогда копейки за участие в театральной массовке, но я утаил часть своих заработков от мамы и скопил и на эту сумму повел их по арбатским ресторанам. И увидел там всю гадость того, чему меня попытались научить. И расплакался там, и заплатил за них за всех, и ушел от них навсегда. Но это тоже была школа!

В театре оперетты, куда меня потом направили, было особенно тяжело; я, беспартийный, чувствовал себя чужим человеком. Оркестранты, которые были недовольны тем, что я заставляю их много работать (а я был художественным руководителем театра), решили найти какую-нибудь мою слабость. Кто-то, видимо, сказал им, что я хожу в церковь. За мной стали следить, и когда я в очередной раз поехал к отцу Дамиану Круглику, который служил в Троицком храме на станции Удельной, за мной тайно поехал артист оркестра и вошел следом за мною в храм. Молиться он не умел, конечно, но стоял там тихонько и видел, как я вошел в алтарь, как я исповедовался и потом причастился. Вернувшись в театр, он все это рассказал, все раскрылось. Некоторые люди сразу стали говорить: мы всегда знали, что этот Ансимов не наш человек. Да, талантливый, энергичный режиссер, но — не наш. Такая образовалась оппозиция по отношению ко мне, но ничего, прошел я и это. А потом перешел работать в Большой театр. Там у меня проблем не возникало, там мне было удобно, потому что там было много религиозных людей. Верующими были почти все солисты: Кругликова, Максакова, Обухова; Нежданова и ее супруг, главный дирижер Голованов; режиссер Баратов Леонид Васильевич…

— И Иван Семенович Козловский, верно? Вы с ним работали?

— Частично работал. Я дежурил на спектаклях, когда он пел,— для того, чтобы потом сказать ему, какие у меня возникли замечания.

— А разговоры о вере, о Православии между вами возникали?

— Скорее разговоры о духовной музыке. Они все ее пели. И я здесь оказался причастным, потому что хорошо духовную музыку знал: благодаря отцу, благодаря тому, что продолжал посещать храм. Поэтому я принимал участие в разговорах о ней, и мое мнение для наших солистов было авторитетным.

— А разве возможно было в те годы концертное исполнение духовной музыки?

— Нет, конечно. Они пели ее в домашних условиях. Пели, собираясь в доме профессора ГИТИСа, тайного священника Сергия Дурылина в Болшеве. Дурылин ведь сам был музыкантом, и все получали огромное удовольствие от этих собраний в его доме, от духовного пения.

На Страстной седмице у нас все солисты, как правило, брали отпуск: якобы именно в это весеннее время им было необходимо отдохнуть. А на самом деле все они потихоньку говели: и Козловский, и Обухова, и Нежданова… А хор — не только говел, хористы еще и пели в храмах, почти во всех действовавших тогда храмах Москвы. У всех этих людей была очень тесная связь с Церковью, и неслучайно Господь меня к ним привел.

— А с кем еще из людей Церкви, кроме упомянутого уже здесь отца Дамиана Круглика, Вам приходилось общаться в те годы? Кто из них оказал на Вас наибольшее влияние, поддерживал Вас?

— Отец Симеон Касаткин; он был другом моего отца. Когда отца арестовали, он навещал и поддерживал нас, хотя это было страшно опасно. Ну а главная моя связь с Церковью была — через деда, отца моей мамы, протоиерея Вячеслава Соллертинского. Он служил в храме Петра и Павла на Преображенке. Этот храм был кафедрой владыки Николая (Ярушевича). Я часто бывал там, прислуживал владыке в алтаре, слушал его проповеди. Одно время даже шофером работал при этом храме. Возил священников на службы, на требы, а потом ехал в свой ГИТИС на лекцию по марксизму. А с марксизма опять в церковь — развезти батюшек по домам. Это было как-то очень парадоксально: когда я ранним утром слышал «Благословен Бог наш…», а потом слушал лекцию про какой-нибудь эмпириокритицизм.

— И все это время, все эти годы у Вас сохранялась надежда — если не увидеть отца живым, то по крайней мере что-то о нем узнать…

— Все это время мы ждали отца. Мама носила продуктовые передачи, и у нее их брали! Мы надеялись: раз берут, значит, где-то там его держат. А его давно уже не было в живых. Мама умерла в 1958-м, она верила и ждала до последнего своего вздоха.

— Когда же Вы все-таки поняли, что отца Павла нет?

— Уже в 80-е годы. Дело моего отца нашел один человек, который искал следы своего отца, тоже сгинувшего в 37-м. И позвонил мне — просто на всякий случай, не зная даже точно, что Ансимов, дело которого попалось ему на глаза, — это мой отец. Но именно тогда я узнал, что отец расстрелян на Бутовском полигоне.

— Годы, проведенные в Большом театре, — что самое дорогое в них для Вас, что в сердце навсегда?

— Вы знаете, что я вам отвечу? Режиссерская работа в театре — это работа фактически пустая. Ты работаешь с произведением, ты хочешь понять композитора, ты ищешь художника, подбираешь актеров. Актеры то радуются, то капризничают, то целуют тебя, то ругают, ты воздвигаешь целую махину, тратишь на нее значительный кусок жизни. А потом проходит какое-то время, и эта махина исчезает. Великий режиссер Леонид Баратов — что от него осталось? Разве что «Борис Годунов», поставленный еще в 48-м году. А Борис Покровский? Все его спектакли уже пропали. Я поставил 15 спектаклей в Большом, а сейчас еле-еле живет «Иоланта», но и ее, говорят, будут снимать. Что останется? А сколько было положено трудов, сил, нервов и жажды что-то создать!

— Это ведь происходит потому, что периодически приходит кто-то новый и говорит: я сделаю иначе, так, как надо сегодня, я найду нечто новое…

— И то, что делал я, становится ненужным. Поэтому я считаю, что много энергии потратил впустую. Хотя вкладывал все, что имел. Трудился, как счастливый раб. И создавал, и это созданное жило. Я поставил оперу Прокофьева «Повесть о настоящем человеке». Оперу, которую ругали, называли подхалимской, говорили, что ее вообще ставить нельзя. А я поставил, и на премьеру приехал сам Маресьев. Это была победа — победа в борьбе за Прокофьева. Мы доказали, что Прокофьев цел, жив, интересен и всегда нов и экспериментален. И от всего этого осталась одна фотография, где мы с Маресьевым и с исполнителем главной партии Евгением Кибкало.

— Прокофьев — Ваш любимый композитор?

— Да, наряду с Чайковским. Я ведь пока единственный режиссер, который поставил все оперы Прокофьева. Что касается Чайковского — я очень люблю его музыку. Я восстановил «Иоланту» в той редакции, в которой Петр Ильич ее написал — с осанной, хвалой Господу в финале. До того момента все советские годы пели «Слава свету!». Я исполнил свой долг перед Чайковским таким образом. На премьере был Митрополит Алексий (Кутепов), я пригласил его через Владыку Арсения, Архиепископа Истринского. После спектакля Владыка Алексий подарил мне икону, она и по сей день у меня.

— Скажите, есть что-то общее, объединяющее между музыкальным творчеством и духовной, церковной жизнью, молитвой? Я еще застала людей, которым музыка в 20-е и 30-е годы если не заменяла богослужение, то по крайней мере утешала в его отсутствие.

— Безусловно, общее есть! Музыкальный театр рожден верой, богослужением, светским он стал лишь спустя какое-то время. Опера, особенно русская опера — она вся строится на религиозной основе: начиная от сюжетов и кончая музыкальным содержанием. Поэтому после революции оперный театр хотели закрыть: из него текла струйка веры, в его ариях вопреки всему жила молитва. И люди это чувствовали. Когда они входили в зал и готовились слушать оперу, они настраивались на то, чего им так не хватало, — на жизнь духа. Это очень интересно на самом деле!

* * *

В своей книге Георгий Павлович рассказывает о том, как громили храм в Покровском — на глазах его отца и на его собственных глазах (а было ему тогда, в 1931 году, девять лет); какой болью для него было ездить мимо «грязного серого куба» — изуродованного здания храма; и, наконец, о том, каким счастьем стало возрождение Никольской церкви. Приведу две цитаты:

«Я чувствовал руки отца — то на голове, то на плечах; они то сжимали меня, то отпускали. Мельком взглянув на отца, я увидел, что губы его что-то вышептывали. Конечно же, в этом бессилии он мог только молиться.

Орава, как я понял, решила влезть на купол. Откуда-то со двора появились лестницы, и особо горячие, срываясь, но ободряемые возгласами толпы, карабкались на алтарную апсиду. Лезли, срывались, хохотали и снова лезли. И наконец, над тем местом, на которое я, стоя, бывало, в алтаре, смотрел с трепетом, над тем местом, где был изображен восставший из гроба Спаситель, оказалось несколько парней, лихо топающих по гудящей кровле. <…> Вокруг собиралось все больше народа — жившие по соседству, прохожие. Сзади нас, в полуотворенных дверях, в окнах и даже около храма и дома общины причитали, охали, всхлипывали, утирались ладонями, рукавами, платками потрясенные кощунством монахини».

«В один из дней, когда в Бутове собрались родные и близкие погибших, настоятель храма (протоиерей Кирилл Каледа.— М.Б. ) пригласил собравшихся на трапезу. <…> Невысокая женщина с добрыми глазами, сидевшая рядом со мною <…> тихо, как мне показалось, почти шепотом сказала, что я могу посетить храм моего отца. Я, заикаясь, переспрашивал, зная, что храма нет, что стоит уродливый могильник на святом месте, а она повторяла: «Храм, где служил ваш отец». Для убедительности расшифровывала: «Ваш отец, отец Павел, Павел Георгиевич Ансимов. Приезжайте. Там идут службы. Отец Дионисий…».

Храм восстановлен? Отец Дионисий? Мой отец… Восстановленный храм… Ехать к этому могильнику, к уродливой глыбе, которую я в ужасе объезжал? Все-таки она меня убедила. Я попросил на работе машину, чтобы, если это не так, повернуть сразу назад. <…> Я ждал еще одной встречи с уродом-саркофагом. Мелькнула ограда… Боже! За оградой — чудо! Храм! Настоящий, живой, яркий, сверкающий, праздничный храм. Тот самый! Папин! Мой! Наш!»

Журнал «Православие и современность» № 27 (43)

Беседовала Марина Бирюкова

С уходом Георгия Ансимова осталось 185 ныне живущих народных артистов СССР

Народный артист СССР, знаменитый оперный режиссер, более полувека работавший на сценах Большого театра и Московского театра оперетты, выдающийся педагог, профессор ГИТИСА (РАТИ), из мастерской которого вышли ведущие оперные режиссеры России, Георгий Павлович Ансимов скончался, не дожив до своего 93-летия несколько дней. Ансимов ушел из жизни после продолжительной болезни 29 мая. В Москве в час его смерти разразилась гроза, а в знаменитом музыкальном театре Геликон-опера, созданном его учеником Дмитрием Бертманом, как раз проходила торжественная церемония награждения только что названных международным жюри лауреатов Второго конкурса молодых оперных режиссеров "НАНО-ОПЕРА".

Судьба Георгия Ансимова была необычной, выдающейся во всех смыслах. Он родился 3 июня 1922 года в семье священника Павла Ансимова, протоирея, репрессированного и расстрелянного вместе с тысячами священников и мирян 21 ноября 1937 года на Бутовском полигоне. В 2005 году отец Павел был причислен к лику святых Новомучеников Российских, и в последние годы жизни Георгий Павлович молился иконе своего отца. Памяти его Георгий Павлович написал книгу воспоминаний "Уроки отца", где рассказывал о служении своего отца, выпавшем на годы самой страшной травли коммунистами церкви. Об атмосфере своего детства, о том, как издевались над ними: "И мелом писали на рясе, и кидали гнилыми фруктами, и оскорбляли, кричали: "Поп идет с поповичем". О том, как жили в постоянном страхе, как от отца требовали снять сан, и он решительно отвечал: "Нет, я служу Богу". Георгий Павлович, спустя годы, проявлял ту же твердость, не вступив, хотя это было требованием для советской карьеры, ни в ВЛКСМ, ни в Компартию. И судьба его поберегла - возможно, через эту страшную "жертву" мученичества отца. Ему, сыну репрессированного священника, вопреки всем догмам сталинского режима, повезло стать тем, кем он стал - режиссером с выдающейся судьбой.

Сначала он поступил в Вахтанговскую школу к знаменитому Борису Щукину - это было за два года до войны, а когда она началась, Георгий Павлович пошел военкомат. Но его, начинающего артиста, отправили не на фронт, а в ополчение: рыл окопы на Можайском направлении, выступал в воинских частях, в госпиталях. Всю жизнь потом помнил то невыносимо страшное и трагическое, что видел тогда и переживал. После войны Георгий Павлович попал в Театр Сатиры, а оттуда - в ГИТИС, на только что открывшийся курс музыкальных режиссеров под руководством Бориса Александровича Покровского. Это был счастливый зигзаг судьбы.

И творческая жизнь его оказалась тоже на редкость счастливой: он дебютировал на сцене Большого театра, поставив дипломный спектакль - оперу "Фра-Дьяволо" Даниэля Обера. Именно в этом спектакле сыграл свою последнюю роль Сергей Лемешев. Легендарный тенор "благословил" молодого Ансимова, приехав к нему на защиту диплома в ГИТИС и завещав ему беречь оперных артистов. Эту заповедь - любить артиста на сцене - Георгий Павлович пронес через всю свою жизнь, передавая ее своим ученикам. И сегодня, если спросить любого из них, что главное в работе над оперным спектаклем, все они ответят - любить и уважать артистов. И эта любовь к людям, творящим спектакль, к авторам, к персонажам, к партитуре, стали ключом Ансимова для входа в огромный оперный мир.

Ансимов поставил десятки спектаклей на сцене Большого театра, среди которых "Русалка", "Золотой петушок", "Иоланта" и др., он был единственным в мире постановщиком всех опер Сергея Прокофьева, в том числе и "Повести о настоящем человеке, на мировой премьере которой присутствовал ее реальный герой - летчик Алексей Маресьев. Многие десятилетия Георгий Ансимов строил репертуар в Московском театре оперетты - "Орфей в аду", "Девичий переполох", "Летучая мышь", "Москва - Париж - Москва", "Фиалка Монмартра", "Золотые ключи" и т.д., поставив на этой сцене впервые в СССР (в 1966 году) "Вестсайдскую историю" Леонарда Бернстайна. Как и Борис Покровский, он был режиссером, активно востребованным в советское время и за рубежом. Он ставил спектакли в Китае, Корее, Японии, Чехословакии, Финляндии, Швеции, Америке. Всего за свою творческую жизнь он поставил их более ста, а метод свой определял сам как "настоящий реализм", суть которого - не подражание, а "желание раскопать глубину авторского замысла".

Именно этот свой метод он передавал своим ученикам в ГИТИСе, где преподавал с 1971 года. В 1984 году он возглавил вслед за Борисом Александровичем Покровским кафедру музыкального театра - самую великую "музыкальную кафедру" страны, из которой вышли практически все именитые российские оперные режиссеры, тысячи певцов - солистов оперы, оперетты, мюзикла. В 2003 году он передал эту кафедру своему ученику Дмитрию Бертману.

Как стало известно, гражданская панихида по Георгию Павловичу Ансимову состоится в Атриуме Большого театра 1 июня в 10.30 утра.
Отпевание пройдет в Храме Святителя Николая в 13.00 по адресу Бакунинская улица, дом 100.
Проезд: от ст. метро Электрозаводская или Бауманская, тролл. 22, 25. Остановка: 1-й Переведеновский пер.
Похороны пройдут на Даниловском кладбище.

Ирина Муравьева

Народный артист СССР, знаменитый оперный режиссер, более полувека работавший на сценах Большого театра и Московского театра оперетты, выдающийся педагог, профессор ГИТИСА (РАТИ), из мастерской которого вышли ведущие оперные режиссеры России, Георгий Павлович Ансимов скончался, не дожив до своего 93-летия несколько дней.

Георгий Павлович ушел из жизни после продолжительной болезни 29 мая. В Москве в час его смерти разразилась гроза, а в знаменитом музыкальном театре Геликон-опера, созданном его учеником Дмитрием Бертманом, как раз проходила торжественная церемония награждения только что названных международным жюри лауреатов Второго конкурса молодых оперных режиссеров "НАНО-ОПЕРА". И так совпало, что в этот вечер один талантливый ученик Георгия Ансимова, председатель жюри конкурса Дмитрий Бертман, награждал другого талантливого ученика Георгия Ансимова - Андрея Цветкова-Толбина, артиста Камерного театра Б. А. Покровского, выигравшего этот сложнейший конкурс. Оба они вспомнили о своем учителе в этот вечер, переживая за состояние его здоровья, и не знали, что идут уже последние минуты его жизни.

Судьба Георгия Павловича Ансимова была необычной, выдающейся во всех смыслах. Он родился 3 июня 1922 года в семье священника Павла Ансимова, протоирея, репрессированного и расстрелянного вместе с тысячами священников и мирян 21 ноября 1937 года на Бутовском полигоне. В 2005 году отец Павел был причислен к лику святых Новомучеников Российских, и в последние годы жизни Георгий Павлович молился иконе своего отца. Памяти его Георгий Павлович написал книгу воспоминаний "Уроки отца", где рассказывал о служении своего отца, выпавшем на годы самой страшной травли коммунистами церкви. Об атмосфере своего детства, о том, как издевались над ними: "И мелом писали на рясе, и кидали гнилыми фруктами, и оскорбляли, кричали: "Поп идет с поповичем". О том, как жили в постоянном страхе, как от отца требовали снять сан, и он решительно отвечал: "Нет, я служу Богу". Георгий Павлович, спустя годы, проявлял ту же твердость, не вступив, хотя это было требованием для советской карьеры, ни в ВЛКСМ, ни в Компартию. И судьба его поберегла - возможно, через эту страшную "жертву" мученичества отца. Ему, сыну репрессированного священника, вопреки всем догмам сталинского режима, повезло стать тем, кем он стал - режиссером с выдающейся судьбой.

Сначала он поступил в Вахтанговскую школу к знаменитому Борису Щукину - это было за два года до войны, а когда она началась, Георгий Павлович пошел военкомат. Но его, начинающего артиста, отправили не на фронт, а в ополчение: рыл окопы на Можайском направлении, выступал в воинских частях, в госпиталях. Всю жизнь потом помнил то невыносимо страшное и трагическое, что видел тогда и переживал. После войны Георгий Павлович попал в Театр Сатиры, а оттуда - в ГИТИС, на только что открывшийся курс музыкальных режиссеров под руководством Бориса Александровича Покровского. Это был счастливый зигзаг судьбы.

И творческая жизнь его оказалась тоже на редкость счастливой: он дебютировал на сцене Большого театра, поставив дипломный спектакль - оперу "Фра-Дьяволо" Даниэля Обера. Именно в этом спектакле сыграл свою последнюю роль Сергей Лемешев. Легендарный тенор "благословил" молодого Ансимова, приехав к нему на защиту диплома в ГИТИС и завещав ему беречь оперных артистов. Эту заповедь - любить артиста на сцене - Георгий Павлович пронес через всю свою жизнь, передавая ее своим ученикам. И сегодня, если спросить любого из них, что главное в работе над оперным спектаклем, все они ответят - любить и уважать артистов. И эта любовь к людям, творящим спектакль, к авторам, к персонажам, к партитуре, стали ключом Ансимова для входа в огромный оперный мир.

Георгий Павлович Ансимов поставил десятки спектаклей на сцене Большого театра, среди которых "Русалка", "Золотой петушок", "Иоланта" и др., он был единственным в мире постановщиком всех опер Сергея Прокофьева, в том числе и "Повести о настоящем человеке, на мировой премьере которой присутствовал ее реальный герой - летчик Алексей Маресьев. Многие десятилетия Георгий Павлович строил репертуар в Московском театре оперетты - "Орфей в аду", "Девичий переполох", "Летучая мышь", "Москва - Париж - Москва", "Фиалка Монмартра", "Золотые ключи" и т.д., поставив на этой сцене впервые в СССР (в 1966 году) "Вестсайдскую историю" Леонарда Бернстайна. Как и Борис Александрович Покровский, он был режиссером, активно востребованным в советское время и за рубежом. Он ставил спектакли в Китае, Корее, Японии, Чехословакии, Финляндии, Швеции, Америке. Всего за свою творческую жизнь он поставил их более ста, а метод свой определял сам как "настоящий реализм", суть которого - не подражание, а "желание раскопать глубину авторского замысла".

Именно этот свой метод он передавал своим ученикам в ГИТИСе, где преподавал с 1971 года. В 1984 году он возглавил вслед за Борисом Александровичем Покровским кафедру музыкального театра - самую великую "музыкальную кафедру" страны, из которой вышли практически все именитые российские оперные режиссеры, тысячи певцов - солистов оперы, оперетты, мюзикла. В 2003 году Георгий Павлович передал эту кафедру своему ученику Дмитрию Бертману. Но на разных сценах, в разных странах школу Ансимова несут все его ученики, среди которых - Светлана Варгузова, Татьяна Моногарова, Лев Лещенко, Владимир Винокур, Юрий Веденеев и многие-многие другие. И они все теперь своим творчеством будут продолжать необыкновенную жизнь Георгия Павловича Ансимова в искусстве.

Как стало известно, гражданская панихида по Георгию Павловичу Ансимову состоится в Атриуме Большого театра 1 июня в 10.30 утра.
Отпевание пройдет в Храме Святителя Николая в 13.00 по адресу Бакунинская улица, дом 100.
Проезд: от ст. метро Электрозаводская или Бауманская, тролл. 22, 25. Остановка: 1-й Переведеновский пер.
Похороны пройдут на Даниловском кладбище.

    - (р. 1922) российский режиссер оперы и оперетты, народный артист СССР (1986). В 1955 64 и с 1980 режиссер Большого театра, в 1964 75 главный режиссер Московского театра оперетты … Большой Энциклопедический словарь

    - (р. 1922), режиссёр оперы и оперетты, народный артист СССР (1986). В 1955 1964 и с 1980 режиссер Большого театра, в 1964 1975 главный режиссер Московского театра оперетты. * * * АНСИМОВ Георгий Павлович АНСИМОВ Георгий Павлович (р. 1922),… … Энциклопедический словарь

    Ансимов фамилия. Известные носители: Ансимов, Георгий Павлович советский и российский режиссёр музыкального театра Ансимов, Николай Петрович герой Советского Союза Ансимов, Павел Георгиевич протоиерей Русской православной… … Википедия

    Георгий Павлович (р. 3 VI 1922, ст. Ладожская Краснодарского края) советский режиссёр оперы и оперетты. Народный артист РСФСР (1973). В 1955 окончил ГИТИС им. А. В. Луначарского (занимался у Б. А. Покровского). Поставил в Большом т ре… … Музыкальная энциклопедия

    Ансимов Г. П. - АНСИ́МОВ Георгий Павлович (р. 1922), режиссёр, нар. арт. СССР (1986). В 1955–64 и с 1980 реж. Большого т ра, в 1964–75 гл. реж. Моск. т ра оперетты … Биографический словарь

    Ниже приведён список народных артистов РСФСР по годам присвоения звания … Википедия

    Ниже приведён список народных артистов СССР, живущих в настоящее время. Аббасов, Шухрат Салихович (р. 1931), кинорежиссёр и сценарист Абдурахманова, Дильбар Гулямовна (р. 1936), дирижёр Авдиевский, Анатолий Тимофеевич (р. 1933), хоровой дирижёр… … Википедия

Георгий Павлович Ансимов родился 3 июня 1922 года в станице Ладожской в семье священника Павла Георгиевича Ансимова и Надежды Вячеславовны Ансимовой (в девичестве - Соллертинской). Сестра - Надежда Георгиевна Ансимова-Покровская (1917-2006).

В 1925 году, после закрытия храма, где служил отец, Георгий переехал с родителями в Москву. В 1937 году, после ареста и расстрела отца, пошёл работать на завод. В 1940 году поступил в ГИТИС на факультет музыкального театра. Во время Великой Отечественной войны был в составе фронтовых концертных бригад. Окончил ГИТИС в 1947 год(мастерская Б. А. Покровского).

В 1955-1964 - оперный режиссёр Большого театра, в 1964-1975 - главный режиссёр Московского театра оперетты. С 1971 года преподаёт в Российской академии театрального искусства (тогда - ГИТИС), с 1974 года - профессор. В 1980 году вернулся в Большой театр, где работал режиссёром..

«ВСЮ СОЗНАТЕЛЬНУЮ ЖИЗНЬ Я ПРОВЕЛ СРЕДИ ГОНЕНИЙ»
Прославленный режиссер Большого театра - о непростой судьбе сына «врага народа» и о благодарности Богу за каждый прожитый день

Георгий Павлович, вы родились на Кубани, но когда вам было три года, семья переехала в Москву. Родители вам не рассказывали, почему?
- Рассказывали, я знаю все подробности. Отец - молодой энергичный священник - вскоре после революции закончил Казанскую академию и был направлен в станицу Ладожскую. Уже росла дочь, уже родились сыновья-близнецы и оба умерли от голода, я еще не родился. От Астрахани добирались пешком - это довольно большое расстояние. 1921 год, самая разруха. Иногда мама даже стояла после службы на паперти, просила милостыню, потому что детей - дочь и племянницу - надо было чем-то кормить.

Но дошли до Кубани, и началась хорошая жизнь. Отцу дали землю, корову, лошадь, сказали: вот, обзаводись хозяйством, а параллельно будешь служить. И они взялись за дело, маме тоже пришлось запасать корм, доить корову, работать на земле. Непривычно - они же городские, - но справлялись. А потом пришли какие-то люди и сказали, что храм должен ограничить свою деятельность, разрешили служить только по воскресеньям, затем и воскресные службы запретили, а отца лишили наделов - семья в одночасье стала нищей.

Тесть отца, мой дед, тоже священник, отец Вячеслав Соллертинский, тогда служил в Москве. И он пригласил отца к себе в хор регентом. Отец был хорошим музыкантом, согласился, и в 1925 году мы переехали в Москву. Он стал регентом в храме Введения на Платочках - в Черкизово. Вскоре храм закрыли и сломали, на его месте построили школу, но что интересно - от храма ничего не осталось, но есть место, где раньше был престол, и в этом месте никогда не замерзает земля. Мороз, метель, а эти четыре квадратных метра не замерзают, и все знают, что тут раньше был храм, престол. Такое чудо!

Начались скитания. Отец пришел в другой храм, там был совет, который оценивал священника, он экзамен выдержал, произнес проповедь - по проповеди судили, как он владеет словом, как владеет «залом», - и его утвердили настоятелем, а рабочие электрозавода - храм был на Электрозаводской улице, в Черкизово - сказали, что им нужен клуб, давайте снесем храм. Снесли. Он перешел в Николо-Покровский храм на Бакунинской улице, и этот храм закрыли и уничтожили. Перешел на Семеновское кладбище, и этот храм закрыли и уничтожили. Перешел в Измайлово, и его арестовали четвертый раз. И расстреляли, но мы не знали, что он расстрелян, искали его по тюрьмам, носили передачи, передачи у нас принимали… Только через 50 лет узнали, что 21 ноября 1937 года отец был расстрелян в Бутово.

- Вы говорите, что его четвертый раз арестовали. А как заканчивались предыдущие аресты?
- Первый раз он просидел, по-моему, полтора месяца, и его отпустили домой… Для всех нас потрясением был первый арест. Страшно! Второй раз арестовали и продержали совсем недолго, а третий раз пришли два молодых человека, один из них неграмотный, тщательно всё смотрели, стучали по полу, отодвигали половицы, лазили за иконы, и, в конце концов, увели отца, а на следующий день он вернулся. Оказывается, это приходили стажеры, которым надо было провести обыск, чтобы сдать экзамен. Отец был для них подопытным кроликом, но мы не знали, что они стажеры, принимали их всерьез, волновались. Для них комедия, а для нас очередное потрясение.

Служение моего отца пришлось на годы самой страшной травли. Как только над ним не издевались! И мелом писали на рясе, и кидали гнилыми фруктами, и оскорбляли, кричали: «Поп идет с поповичем». Мы жили в постоянном страхе. Вспоминаю, как первый раз пошел с отцом в баню. Его там сразу заметили - с крестом на груди, с бородой, длинными волосами, - и началась банная травля. Нет шайки. У всех есть, а нам пришлось подкарауливать, когда у кого-то освободится, но и другие караулили просто для того, чтобы вырвать ее у попа из рук. И вырывали. Другие провокации были, всякие слова и прочее. Помылся я, правда, с удовольствием, но понял, что хождение в баню - тоже борьба.

- А в школе как к вам относились?
- Вначале смеялись надо мной, грубили (хороший повод - поповский сын), и было довольно сложно. А потом всем надоело - посмеялись, и хватит, и стало легче. Только отдельные случаи были, как тот, который я описал в книге об отце. Устроили нам санитарную проверку - проверяли, у кого чистые ногти, у кого нет, кто моется, кто не моется. Выстроили нас в линейку и велели всем раздеться до пояса. Увидели на мне крестик, и началось! Позвали директора, а он был суровый, молодой, сытый, успешно продвигающийся по служебной лестнице, и вдруг у него такой непорядок - крест носят! Он меня перед всеми выставил, показывал на меня пальцем, стыдил, все вокруг сгрудились, трогали крест и даже дергали, пытались сорвать. Затравили. Я ушел подавленный, классная руководительница пожалела меня, успокоила. Были такие случаи.

- В пионеры заставляли вступать?
- Заставляли, но я не вступил. Не был ни пионером, ни комсомольцем, ни членом партии.

- А вашего деда по маминой линии не репрессировали?
- Его два раза арестовывали, допрашивали, но оба раза отпускали. Может быть, потому, что он был уже в возрасте. Никуда его не сослали, умер он от болезни еще до войны. А отец был намного моложе, и ему предлагали снять сан, перейти в бухгалтеры или счетоводы. Отец в бухгалтерии хорошо разбирался, но решительно отвечал: «Нет, я служу Богу».

- У вас не было мыслей вопреки всему пойти по его стопам?
- Нет. Он сам не определил мне такого пути, говорил, что не надо мне быть священником. Отец предполагал, что кончит так, как кончил, и понимал, что если я выберу его путь, меня ждет та же участь.

Всю свою юность и молодость я не то чтобы был гоним, но все на меня показывали пальцем и говорили: сын попа. Поэтому никуда меня не брали. Хотел в медицинский - мне сказали: не ходи туда. В 1936 году открылась артиллерийская школа - подал заявление. Еще в 9 классе учился. Заявление у меня не приняли.

Приближался мой выпуск, и я понимал, что никаких перспектив у меня нет - кончу школу, получу аттестат и буду сапожником, извозчиком или продавцом, потому что ни в какой институт не примут. И не брали. Вдруг, когда все уже поступили, я услышал, что в театральную школу набирают мальчиков. Это «мальчиков» меня обидело - каких мальчиков, когда я уже юноша, - но понял, что у них недобор юношей, и поехал туда. Документы у меня приняли, сказали, что сначала проверят, как я читаю, пою, танцую, а потом будет собеседование.

Собеседования я боялся больше всего - спросят, из какой семьи, я отвечу, и мне скажут: закрой дверь с той стороны. Но собеседования не было - я проскочил туда, в Вахтанговскую школу, никому не открывая, что я сын врага народа. На прослушивании были многие артисты, в том числе Борис Васильевич Щукин, который в том же году умер - мы последние, кого он успел посмотреть и принять. Я готовился читать басню, стихотворение и прозу, но прочитал только басню - «Две собаки» Крылова, - а когда собрался читать стихотворение Пушкина, мне кто-то из комиссии сказал: «Повторите». И я с удовольствием повторил - мне нравилась басня. После этого меня приняли. Был 1939 год.

Когда началась война, школу эвакуировали, но я опоздал на поезд, подал заявление в военкомат, меня записали в ополчение, и велели в ополчении заниматься тем, чему меня учили - быть артистом. Выступал в воинских частях, которые ехали на фронт и с фронта. Мы рыли окопы в Можайском направлении, потом в училище отмечались, что выполнили свою работу, и ехали обслуживать солдат. Страшно было - видели молодых зеленых ребят, которых только призвали, они не знали, куда их пошлют, и оружие давали не каждому, а одну винтовку на троих. Не хватало оружия.

А страшнее всего было выступать перед ранеными, которых везли с фронта. Нервные, злые, недолеченные - кто-то без руки, кто-то без ноги, а кто-то и без двух ног, - они считали, что жизнь кончена. Мы старались их подбодрить - танцевали, шутили, рассказывали наизусть какие-то смешные новеллы. Что-то удавалось сделать, но до сих пор страшно вспоминать об этом. Целые эшелоны раненых приходили в Москву.

После войны меня взяли актером в Театр сатиры. Мне понравилось, как работает главный режиссер Николай Михайлович Горчаков, и я попросился к нему в ассистенты. Помогал ему по мелочам и продолжал играть на сцене, а через какое-то время Николай Михайлович посоветовал мне поступать в ГИТИС, сказал: «Я сейчас руковожу третьим курсом, поступишь, тебя возьму на третий курс, через два года будешь режиссером». Пошел подавать заявление, а мне сказали, что в этом году на режиссерский факультет не набирают, есть только набор на факультет музыкального театра. Я к Горчакову, рассказываю, а он: «Ну и что? Музыку знаешь? Знаешь. Ноты знаешь? Знаешь. Петь можешь? Можешь. Спой, они тебя возьмут, а я потом переведу к себе».

Принимал меня Леонид Васильевич Баратов, главный режиссер Большого театра. Он был известен в институте тем, что всегда сам сдавал экзамен - задавал вопрос, студент или абитуриент неловко отвечал, и он говорил: «Дорогой мой, любимый мой, батенька мой!», и начинал рассказывать, как надо отвечать на этот вопрос. Меня он спросил, какая разница между двумя хорами в «Евгении Онегине». Я сказал, что сначала они поют вместе, а потом по-другому - то, что я тогда понимал. «Батенька мой, ну как же так можно? - воскликнул Баратов. - Они поют не по группам, а по голосам, и различаются по голосам». Встал и начал показывать, как они поют. Прекрасно показывал - вся комиссия и я сидели, рты открыв.

Но меня приняли, я попал к Борису Александровичу Покровскому. Он тогда первый раз набирал курс, но во время экзаменов был в отъезде, и вместо него нас набрал Баратов. Очень хорошо со мной работал и Покровский, и другие педагоги, почему-то сразу я стал старостой курса, а на четвертом курсе Покровский мне сказал: «В Большом театре открывается стажерская группа, если хочешь, подай заявление». Он всегда всем так говорил: хочешь - служи, не хочешь - не служи.

Я понял, что он предлагает мне подать заявление, подал. И тот же Баратов, который меня принял в институт, принимал в стажерскую группу. И снова принял, но в НКВД посмотрели мою биографию - а я написал, что сын священника - и сказали, что этого нельзя даже в стажеры. А уже начались репетиции, и что интересно - актеры, которые со мной репетировали, написали коллективное письмо: давайте возьмем этого парня, он перспективный, зачем ему портить жизнь, побудет стажером, потом уйдет, но принесет пользу. И меня в порядке исключения временно зачислили в Большой театр, и я временно проработал там 50 лет.

- Во время учебы не было неприятностей из-за того, что ходите в церковь?
- Кто-то подсмотрел, подкараулил, но это было неважно. Мало ли зачем ходит парень в храм. Может, по режиссуре ему надо увидеть обстановку. А в Большом театре половина актеров были верующие, почти все пели в церковном хоре и лучше кого-либо знали богослужение. Я попал в почти родную среду. Знал, что по субботам-воскресеньям многие хотят увильнуть от работы, потому что в храме служба и певчим платят, поэтому по воскресеньям идут или спектакли, где мало певцов задействовано, или балет. Своеобразная была атмосфера в Большом театре, для меня радостная. Я, может, отвлекусь от рассказа….

Православие, кроме всего прочего, организует человека. Люди верующие наделены каким-то особым даром - даром общения, даром дружбы, даром участия, даром любви, - и это сказывается на всем, даже на творчестве. Православный человек, что-то творящий, создающий, волей-неволей делает это через контроль своей души, отвечает перед своим внутренним контролером. И я видел, как это сказывалось на творчестве артистов Большого театра, даже если они были нерелигиозны.

Например, Козловский был человек религиозный, а Лемешев нерелигиозный, но рядом со своими верующими друзьями Сергей Яковлевич всё равно был отмечен чем-то несоветским, и это бросалось в глаза. Когда люди приходили в Большой театр, в Художественный или в Малый театр, они попадали в обстановку, которая способствовала правильному восприятию классики. Сейчас уже по-другому, Толстой и Достоевский для режиссера - только способ выразить себя. А в мое время артисты старались как можно глубже вникнуть в смысл слова и музыки, добраться до корней.

Это огромный труд, на который современные творцы идут редко, потому что торопятся поставить спектакль как можно быстрее и перейти к следующей постановке. Сидеть и думать, почему Болконский не любил свою жену, но не оставил ее, почему пришел на ее похороны, долго, сложно. Умерла жена - кончено. Желание художника раскопать глубину авторского замысла постепенно уходит. Я не хочу ругать современных людей - они молодцы и делают много интересного, но эта важнейшая составляющая искусства из театра уходит.

Считаю, что мне повезло. То, что мне довелось пережить в детстве и юности, могло меня сломать, обозлить на весь свет, но в целом я считаю свою жизнь счастливой, потому что занимался искусством, оперой, и сумел прикоснуться к прекрасному. Я поставил больше ста спектаклей, и не только в России, но и по всему миру поездил с постановками - был в Китае, Корее, Японии, Чехословакии, Финляндии, Швеции, Америке, - видел, что там делают мои коллеги, и понял, что представляю очень важное направление в искусстве. Это настоящий реализм в изображении того, что хочу передать.

- Самую первую свою постановку помните?
- Профессиональную? Помню. Это была опера Обера «Фра-Дьяволо» с Лемешевым. Последняя роль Лемешева в опере и первая моя постановка! Опера построена необычно - диалоги, надо говорить, то есть актеры должны были взять текст и осознать его, а не просто сольфеджировать и вокально воспроизвести. Когда первый раз пришли на репетицию, они увидели, что нет концертмейстера, спросили, где он. Я говорю: «Концертмейстера не будет, будем репетировать сами». Раздал им тексты без нот. Сергей Яковлевич Лемешев уже снимался в кино, поэтому сразу воспринял это, а остальные были ошеломлены.

Но мы поставили спектакль, Лемешев там блистал, и все хорошо пели. Мне интересно вспоминать об этом, потому что там что ни артист, то история. Например, одну роль исполнял артист Михайлов. Мало ли Михайловых на свете, но оказалось, что это сын Максима Дормидонтовича Михайлова, который был диаконом, потом протодиаконом, потом всё бросил и между ссылкой и радио решил выбрать радио, а с радио пришел в Большой театр, где стал ведущим актером. И его сын стал ведущим актером Большого театра, и внук, и тоже бас. Волей-неволей подтягиваешься, когда встречаешься с такими династиями.

Интересно! Вы начинающий режиссер, а Сергей Яковлевич Лемешев - мировая знаменитость. И он выполнял все ваши установки, подчинялся?
- Выполнял, более того - говорил другим, как надо понимать режиссера, как слушаться. Но однажды он взбунтовался. Там есть сцена, где поют пять человек, и я ее построил на предметах, которые они передают друг другу. Действие происходит на чердаке, и каждый при свече делает свое дело: один ухаживает за девушкой, другой стремится обворовать соседа, третий ждет, когда его позовут, и он придет, чтобы всех успокоить и т.д. И когда я распределил, кто что должен делать, Лемешев взбунтовался, отбросил фонарь со свечой и говорит: «Я вам не разносчик реквизитов. Я хочу просто петь. Я - Лемешев!». Я отвечаю: «Хорошо, вы просто пойте, а ваши друзья будут делать, как надо».

Отдохнули, успокоились, продолжили репетицию, все запели, вдруг Лемешева кто-то толкает, передает ему свечку. Другой подходит, говорит: «Отойди, пожалуйста, я здесь спать буду, а ты там стой». Он поет и со свечкой в руках переходит на левую сторону. Таким образом, он стал делать то, что надо, но не я его заставил, а партнеры и линия действия, которую я пытался выявить.

Потом он приехал на защиту моего диплома. Это для института событие было - Лемешев приехал! И он сказал: «Я желаю молодому режиссеру успехов, способный парень, но учтите, Георгий Павлович: не нагружайте излишне артистов, потому что артист не выдерживает». Дальше он сострил, но я не буду повторять остроту.

- Вы учли его пожелание?
- Я считаю, что в постановке спектакля главное - работа с актером. Очень люблю работать с актерами, и актеры это чувствуют. Я прихожу, и все знают, что я их буду холить и лелеять, только чтобы они сделали всё как надо.

- Когда вы первый раз выехали с гастролями за границу?
- В 1961 году, в Прагу. Я поставил в Большом театре «Повесть о настоящем человеке». Эту оперу Прокофьева ругали, называли ужасной, а я взялся за постановку. На премьеру приехал сам Маресьев и после спектакля подошел к актерам и сказал: «Ребята, милые, как я рад, что вы вспомнили то время». Это было чудо - великий герой пришел к нам на спектакль о нем!

На премьере был чешский дирижер Зденек Халабала, и он предложил мне поставить этот же спектакль в Праге. Я поехал. Правда, оформлял спектакль другой художник, Йозеф Свобода, но тоже получилось очень хорошо. И на премьере в Праге произошло счастливое событие, когда два врага… Был такой музыкальный критик Зденек Неедлы, и они с Халабалой ненавидели друг друга. Если Халабала приезжал на какую-то встречу, Неедлы туда не ехал, и наоборот. На моем спектакле они помирились, я при этом присутствовал. Оба плакали, и я тоже прослезился. Вскоре они оба умерли, так что это событие запало мне в душу как предначертанное сверху.

- Вы до сих пор преподаете. Вам интересно работать с молодежью?
- Очень интересно. Я рано начал преподавать, еще студентом. Покровский взял меня в Гнесинский институт, где он тоже преподавал, ассистентом. Потом я работал самостоятельно, а когда окончил ГИТИС, стал преподавать в ГИТИСе. И продолжаю работать и многому учусь на своих занятиях.

Студенты сейчас другие, с ними бывает очень тяжело, но многие из них так же талантливы, как наши учителя, стоят того, чтобы с ними занимались, и я с удовольствием занимаюсь.. Правда, часто им приходится работать с материалом, который не дает возможности себя выразить.

Особенно на телевидении - там уж совсем поделки: раз, два, снимаем, получите деньги, до свидания, а что и как получится, не ваше дело. Никакого уважения к актеру. Это его обижает и унижает. Но что делать? Такое время. Актер же сам по себе хуже не стал, и сейчас есть великие. Студенты творят, и я, как и 60 лет назад, им в этом помогаю.

Даже в самое богоборческое время вы, сын священника, ходили в церковь. Расскажите, пожалуйста, о священниках, с которыми вы встречались.
- Это очень интересная и важная тема, но учтите, что я был отроком, потом юношей, потом взрослым человеком во время гонений, и, вспоминая те годы, я вспоминаю только то страшное, что делали со священниками, с храмами. Всю сознательную жизнь я жил при гонениях. Эти гонения были настолько разнообразны, оригинальны, вычурны, что я только диву давался, как можно так издеваться над людьми, которые просто верят в Бога.

Вспоминаю людей, которые работали или служили одновременно с отцом Павлом - моим отцом. Каждый священник был заклеймен как преступник за преступление, которого он не совершал, но в котором его обвиняли, за которое его гнали, били, резали, били и резали его семью, молодых перспективных детей. Издевались как могли. О ком бы я ни вспоминал - об отце Петре Никотине, о ныне здравствующем отце Николае Ведерникове, о многих других, - все они были измучены и истерзаны временем, окровавлены. Так я вижу этих людей, которых наблюдал с раннего детства всю свою жизнь.

- А духовник у вас был? Сначала, наверное, отец?
- Да, в детстве я исповедовался у отца. А потом ходил к разным священникам. К отцу Герасиму Иванову ходил. Я с ним дружил, мы вместе что-то замышляли, делали, я ему помогал натягивать холсты - он был хороший художник. А часто шел в храм, не зная, к кому попаду на исповедь, но в любом случае попадал к человеку, окровавленному издевательствами над ним.

Мне посчастливилось знать отца Герасима в последние годы его жизни. Он рассказывал, что дружил с вами с детства.
- Мы дружили 80 лет.

То есть подружились, когда ему было 14 лет, а вам 10? Как это случилось? Ведь в детстве четыре года - огромная разница в возрасте.
- Мы учились в одной школе. Я чувствовал себя одиноким, увидел, что и он одинок. Мы сошлись, и вдруг оказалось, что мы оба не одиноки, а богаты, потому что имеем в душе то, что нас согревает - веру. Он был из старообрядческой семьи, позже, после долгих и серьезных размышлений, перешел в православие. Всё это на моих глазах происходило. Помню, как его мама сначала была категорически против, а потом за, потому что это давало ему возможность работать, расписывать храмы.

Он часто приглашал меня к себе домой, всегда, когда я приходил, суетился, говорил жене: «Валечка, давай быстрее». Однажды мы уже сели за стол, и Валя села, а он вспомнил, что что-то забыли подать, встал, потянул за собой скатерть, и весь сервиз, который был на столе, разбился. Но он выдержал это, мы поужинали, поговорили.

Вам за 90 и вы работаете, и отец Герасим почти до последнего и служил, и, хотя уже ничего не видел, пытался писать. Помню, говорил он о копии картины Крамского «Христос в пустыне», о своей картине «Спасение России».
- Он писал Николая Угодника как представителя Руси, останавливающего меч, занесенный над шеей какого-то мученика, а над всем этим - Богородицу. Очень хорошая получилась композиция, продуманная. Но я был и свидетелем того, как он хотел писать, а уже не мог. Поехали мы на дачу к моей племяннице Марине Владимировне Покровской. Отец Герасим отслужил молебен, потом пошел купаться, намочил ноги в канале, вышел на берег счастливый и говорит: «Хорошо бы сейчас картину пописать».

Марина сказала, что у нее дома есть краски, он попросил принести, она принесла. Акварельные. Отец Герасим намочил кисть, его рукой водили, и он над краской спрашивал, какой цвет - сам уже не различал цветов. Картину не дописал, сказал, что потом докончит, и я нес домой мокрый холст - недоконченную картину, написанную отцом Герасимом, уже почти не видящим, но желающим творить. Вот эта жажда творчества более ценна, чем просто творчество. Как и желание, несмотря ни на что, послужить Богу. Текста он тоже не видел, жена моя во время молебна читала по служебнику молитвы, а он их за ней повторял.

А как терпелив он был! Расписывали храм Христа Спасителя, отец Герасим тоже участвовал в этом. Ищет стремянку, а их уже разобрали - все хотят писать. Стоит, ждет. Кто-то спрашивает: «Что стоишь?». Он отвечает: «Да вот жду стремяночку». «Я тебе дам пару ящиков, поставь один на другой и влезай». Влезает и начинает писать. Пишет раз, другой, а потом приезжает и видит, что его Николая соскабливают. Какая-то девушка решила на этом же месте сама написать Николая Угодника. Отец Герасим остановился, молчит, молится, а она скребет. И всё-таки под взглядом согнутого старика она устыдилась и ушла, а он продолжил писать. Вот вам пример кротости, терпения, надежды на Бога. Хороший был человек!

- Вы написали о нем книгу. Это не первая ваша книга.
- Началось всё с отца. Однажды я написал что-то похожее на рассказ об отце, а сестра с племянницей говорят: пиши еще, столько случаев было, ты вспомнишь. Так получился ряд новелл, я их показал редактору из издательства Московской Патриархии, ей понравилось, она пошла к отцу Владимиру Силовьеву, он сказал: пусть что-то добавит, будет полнее, и издадим. Я не ожидал, что получится, но добавил, и они издали. Не стремился к этому, но кто-то мной руководил. Теперь у меня уже десять книг. На разные темы, но книга об отце Герасиме - продолжение того, что я написал об отце.

В 2005 году мой отец прославлен как новомученик - спасибо прихожанам Николо-Покровского храма, того самого, который разрушали на моих глазах, а теперь восстановили. Вот его икона, писала Анечка Дронова, очень хороший иконописец и художник! Она еще две иконы отца писала: одну для Николо-Покровского храма, а другую я отвез в Ладожскую.

Этой зимой я сломал ногу и пока прикован к дому, не могу поехать к студентам и репетировать с ними, хотя они меня ждут, и мне остается одно - сидеть за компьютером и писать. Сейчас пишу об интересном случае. Отец мне рассказывал о святынях, главным образом, об архитектурных - Софии Константинопольской, Софии Киевской, петербургских соборах и дворцах… И я просил его показать мне московские святыни: Чудов монастырь, Вознесенский, Сретенский. Он отмалчивался, так как знал, что их уже не существует. А я всё приставал, даже плакал, и однажды он решил показать мне хоть что-то из уцелевшего - Страстной монастырь.

Мы собрались и поехали - первый раз я был в центре Москвы. Отец собрал свои волосы под шляпу, чтобы не выделяться. Подошли к памятнику Пушкину, а он весь заклеен бумажками с похабными надписями, рядом лежала гора обломков, всю улицу перегородила. Отец меня оттянул, сел на скамейку, вытирая слезы, и тогда я понял, что Страстной монастырь тоже разрушен. Его начали уничтожать именно в ту ночь. Я видел уже изуродованную колокольню и какой-то маленький домик, еще уцелевший.

У этой трагедии было неожиданное продолжение. Мой друг и ученик, певец, после института искал работу, и его засунули директором музея Дурылина в Болшево. И от него я узнал, что этот музей собран женой Дурылина из остатков Страстного монастыря: из замков, окон, переборок, других мелочей, которые ей удалось вытянуть из груды останков разрушенного монастыря. Таким образом, я присутствовал при разрушении монастыря, но и увидел то, что от него сохранилось. Я пишу о Дурылине, как о своем педагоге, и о его жене.

- Он у вас преподавал?
- Да, историю театра. Он был завкафедрой. Очень начитанный человек, интересный, но переживший трагедию. Уже после революции он стал священником, его арестовали, сослали, за него хлопотали, Щусев просил Луначарского, Луначарский обещал походатайствовать, но только если он снимет рясу. Такая проблема ставилась перед многими людьми, и каждый решал ее по-своему. И Дурылин решил по-своему. Как решил, не скажу. Прочитаете, когда допишу.

Вам 91 год, вы столько пережили, но по-прежнему полны энергии, планов. Что вам помогает до сих пор сохранять творческую активность?
- Как-то неловко о себе говорить, но раз уж зашел разговор… Я считаю, что так Богу надо. Начинаю свой день, особенно в старшем возрасте, с благодарения Богу за то, что сегодня жив и могу что-то делать. Ощущение радости, что могу прожить еще день в труде, созидании - уже немало. Что будет завтра, не знаю. Может, завтра уже умру. А сегодня, чтобы заснуть спокойно, говорю: благодарю Тебя, Господи, за то, что дал мне возможность прожить этот день.

Беседовал: Леонид Виноградов; Фото: Иван Джабир; Видео: Виктор Аромштам
Источник: ПРАВОСЛАВИЕ И МИР Ежедневное интернет-СМИ

Георгий Павлович АНСИМОВ: статьи

Георгий Павлович АНСИМОВ (1922-2015) - режиссёр Большого театра, профессор РАТИ, народный артист СССР: | | | | .

ПАСТЫРЬ И ХУДОЖНИК

Один из удивительных представителей старого московского священства, перешедший в православие из старообрядчества, иконописец, ученик архиепископа Сергия (Голубцова), митрофорный протоиерей Герасим Иванов (1918-2012) прожил жизнь сколь длинную, столь и драматичную. Перед вами - воспоминания его ближайшего друга, оперного режиссера Большого театра Георгия Павловича Ансимова.

Господи, покрый мя от человек некоторых и бесов, и страстей, и от всякия иныя неподобные вещи.

Мы шли после занятий в 379-й школе в Черкизово, за Архиерейским прудом. Была поздняя осень. Ветрило. Мы ёжились, потому что были одеты кто в чем: зимнее, тяжелое - еще рано, а в летнем зябко и продувает. Да и дожди. У меня под курткой, которую я носил уже третий год, - каждый год только подшивали манжеты, потому что я рос, - был связанный мамой свитер из верблюжьей шерсти: бывшая папина кофта. От него все тело чесалось, но зато было тепло. Одноклассники пытались этот свитер отобрать, но, насильно сняв его с меня в углу во время перемены и надев, тут же сдернули с себя и бросили, ругая верблюдов, а заодно и попов.

Володька Аксенов, заядлый второгодник, рядом с нами был взрослым. Он, по тогдашней блатной моде, носил старое пальто либо отца, либо брата. Это пальто должно было быть очень велико, обязательно без пуговиц, и ходить в нем надо было, запахнувшись и идя чуть вразвалку, иногда сплюнуть, процедив слюну сквозь зубы. Аксенов, командовавший всем классом (запугиванием, шантажом, а то и кулаками), меня не заставлял быть его подчиненным, потому что все знали, что мой отец арестован и сидит как враг народа. Каждую минуту меня могут забрать, посадить, а то и пустить в расход.

Вокруг люди исчезали, как в цирке у фокусника. Но если бы я был сыном инженера или врача, меня бы остерегались и побаивались. Но я был сыном попа, а попы, храмы, Бог, Христос - все это преследовалось государством. И я был гонимым не только им, но и всеми гражданами, педагогами, соседями, и, конечно, соучениками. Гнать сына попа, да еще арестованного, было обычным делом. Не только хамить, плевать, толкать, оскорблять, а именно гнать, - на это есть указания и законы. А главное — примеры. Государство само показывает, как надо. И меня не гнали и не били только потому, что уже надоело. Но свое истинное отношение к сыну врага народа все должны были показать. В таком же притесненном положении находился и Герасим Иванов, Герка. Он учился неуспешно, и не потому, что был неспособен, а потому, что всегда был в домашних заботах. «Мне бы...домой. Стирка сегодня. Сёстры...что с них: ведерко приволокла и уже устала». Или: «Я бы конечно с вами пошел, да золу надо вычистить. Печь не топлена».

Мы дошли до Преображенской заставы.

Впереди, в самом начале Преображенского вала, уже несколько лет назад был установлен асфальтовый котел. Огромный, метра три в диаметре, он стоял открытым на железных опорах и по краю был окружен железной же стенкой, доходившей до земли. В стенке имелась дыра, сквозь которую под котел засовывали много длинных бревен, - жарко пылая, они разогревали вар, засыпаемый в котел. Вар плавился, туда добавляли песок и мелкие камни, и получалась горячая асфальтовая масса. Специальными черпаками её выгребали, грузили в чаны и везли их лошадьми на подводах в Сокольники. Там клали на землю, посыпанную песком, и разравнивали, ползая на коленках, обмотанных ватными старыми тряпками. Получался черкизовский асфальт.

А с вечера, когда уже кончили варить, и котел медленно остывал, в него залезала вся бездомная, неприкаянная голодная воровская молодь и, тесно вжавшись друг в друга, засыпала, проводя ночь в тепле.

Сейчас, когда мы возвращались из школы, этот клубок горячей, склеенной варом шпаны, как раз просыпался: из котла, потягиваясь и кряхтя, вылезала многоногая и многорукая дырявая, измазанная гидра. Она была уже утренне голодна и зла, и мы решили быстро разойтись.

Я знал, почему Герасим убегает от аксеновского подчинения. Он был из старообрядческой семьи, и в нём было заложено противление всякому соблазну. Герасим каким-то особым чутьем угадывал греховную тропинку, на которую попадались все слабые. Хотя, когда играли на улице в пыли в футбол, он был неутомим.

Я видел вокруг себя людей разных, - милых или сердитых, открыто добрых или уже от рождения закрытых наглухо, - но все они мне нравились, и ко всем меня тянуло. Я готов был отдать все, что имею, хоть имел я мало. Но это не получалось. Вокруг нас была дымка недоверия, подозрительности, а иногда и страха.

И получалось, что в горячих и необходимых поисках добра, сочувствия, в жажде дружбы и даже просто общения мы с Герасимом оказывались притянутыми друг к другу. Эта вынужденная дружба оказалась настолько крепкой, что её хватило почти на восемьдесят лет нашей жизни.

Мы встречались постоянно - по пути в школу; когда он шел по воду, а я в магазин; когда он играл продырявленным мячом в футбол, а я был в зрителях, а потом мы обсуждали «игру». Он стеснялся бывать у меня дома, побаивался заходить в семью, отмеченную клеймом антисоветчины, - а я боялся неизвестного мне дома старообрядцев, не зная их правил, и стыдясь спросить об этом у Герасима. Но любопытство заставляло расспрашивать его, и я, будто читая старую, редкую книгу, выпытывал у него интересные и уже уходящие из жизни подробности их быта.

***
«Господи, сподоби мя любити Тя от всей души моея и помышления и творити во всем волю Твою».

Герасим умел и любил рассказывать. Когда мы встречались - через пять лет, десять, двадцать - всегда он по моей просьбе, а иногда и без нее, рассказывал, с увлечением вспоминая времена и имена, и делал это с такой любовью и признательностью, что я, слушая, внимая каждому звуку его тихого, проникновенного, ласкового голоса, окунался в атмосферу добра. И не важно, о чём он говорил - о комичном или трагическом.

Я из старообрядцев. Крещусь двумя перстами. Вот так. А в православии складывают три пальца. Это в знак Троицы. А католики вообще пальцы не складывают. А протестанты? Они осеняют себя ладонью. Да и то…

Герасим говорил это, наливая воду в помятое корыто, и прополаскивал в воде что-то темное, чтобы потом повесить на веревку. На шее у него уже деревянно стукали приготовленные прищепки. Он вообще никогда не был без дела.

Ведь если ты христианин и в душе своей, в своей жизни носишь заповеди, оставленные людям Христом, то и очищаешь себя крестным знамением, творишь на себе помогающий тебе крест. Ведь и вправду похоже - Христос и Крест. Вроде одно и то же. Перекрестить себя, призвав на помощь этот образ, который тебе же поможет, вразумит, поддержит. Сотворить крестное знамение. Совершить этот крест на себе, вокруг себя, а, главное - внутри себя. Влить в себя силу, разум. Вроде бы подпереться.

Крест… О-о-креститься. Чтобы рука твоя по твоей воле этим движением помолилась. Ведь совершение крестного знамения - это молитва. Рукой совершить такое. А что на конце этой руки, как во время молитвенного окрещения сложены пальцы, - уж так ли это важно? Ведь крест «окрест» совершен.

Он выплескивал воду, наливал еще, ополаскивал корыто и принимался развешивать постиранное. Делал все это медленно, вдумчиво. А я, заразившись его разумностью, помогал, стараясь попасть в заданный ритм.

Ан, нет. Господи, ведь за то, как сложить пальцы, не просто спорили, а дрались. И не просто дрались, а воевали. Убивали. Народами. Посчитать, сколько полегло за эти пальцы! Сказать «много» - это мало. В славянском языке есть слово, обозначающее великое множество. Это слово - тьма. На самом деле в счете тьма - это десять тысяч. Но в сознании «тьма» - это неохватное. А уж «тьма тьмущая» - это не поддающееся осознанию.

Так вот, за эти пальцы человечество положило тьму тьмущую самых хороших людей. Особо неохватно полегло русских. И не просто за православие, принятое князем Владимиром, а и в борьбе за него. И с ордами татар веками, и с иноплеменниками, с иноверцами, всё стремившимися заменить нашу веру на свою. А особенно со своими же русскими, которым эта старая вера мешала. Сколько же тут пролилось кровушки. Брат бил брата, сын отца, а то и деда, сосед соседа. Огнём, ножом, доносом, в спину, в лоб, из-за угла. Десятками, а удастся, так и сотнями, тысячами. И тут тьма тьмущая.

«Господи, не остави мене»

Когда Герасиму было три года, его отца, крепкого, с величественной бородой, хозяина большой мастерской, резчика по дереву с российской славой, низвергли как буржуйского частника. Разорили. Лишили мастерской и работы, обрекши на голодную бездомность. И не посмотрели на то, что это был русский мастер масштаба государственного.

В России голод. В России-то! Искусственный голод сделали! Отец потерял все. Станки, инструменты. Все. Частник. Буржуй. А ведь он в Троице-Сергиевой лавре колонны делал. И трон делать ему доверили. И вот он с семьей бродягой стал. С женой, тремя дочерьми и трехлетним сыном оказался в Бийске. Старший сынишка обварился кипятком, поболел и умер. В Бийске отца взял в Белую армию Колчак. Тогда всех брали. И не знали, куда берут и куда гонят: иди, а то расстрел. Так и получилась наша безотцовщина.

О судьбе его отца больше никто не мог ничего сообщить. Мать стала работать. Бралась за все. Даже торговала. Да проторговывалась: неприкаянные дети расползались, как слепые щенята. Однажды маленького Герасима уронили в речку. Уже не дышал.

Какая-то татарка вытащила. Долго трясла, держа за ножки. Господь помог. А ведь другой веры трясунья - то! Оттрясла. Отдышался, пополз. Ничего.

Отец матери, коренной, оседлый москвич, старый, незыблемый, как сама земля, вызвал дочь и внуков к себе в Москву и поселил их на Обуховской улице. И вот с матерью и тремя сестрами маленький Герасим жил в полуподвале, где не было воды.

Деревянный кривой нечищеный туалет во дворе. В доме - много мокриц и еще больше клопов. Живя там, ходили в старообрядческий моленный Дом. Пятилетний Герасим, единственный мужчина в семье, должен был помогать матери. Кормить семью.

Господи, чем только не занимался. Только что не воровал. Господи, как трудно без отца. Вот она, безотцовщина. Мама никогда не заступалась. Вздыхала.

Торговал ирисками. На Немецком рынке покупал по килограмму. Покупал так, что выходило по копейке штука, а продавал на стадионе или на рынке по две копейки. Приносил домой рупь двадцать. А знаешь, что такое рупь двадцать? Маме даешь. Это месяц жизни. Колбаса тогда была, называлась «пролетарская». Двадцать пять копеек. Представляешь, на копейку колбасы, да с яичком! Вот и все. Яблоками, конфетами, торговал, семечками. Чистил обувь. Помню, офицер один. Отошел от меня - блестит, сияет. Пятак!

Я любил его рассказы и потому, что это была правда, и потому, что искренность, окрашенная его верой, была так естественна и откровенна, как самый чистый родник. И когда бы я ни приходил - в сорок лет, пятьдесят, или в восемьдесят, - эта искренность была неизменна. Родник не иссякал.

Однажды подошел ко мне человек и говорит: «Мальчик, возьми свой ящик и пойдем со мной. Не бойся». Пришли в один дом, а я все с ящиком, и он назначил меня и сестренку мою работать в Парк Культуры. На все каникулы. Так Господь велел. На каникулы. Ведь сироты мы, все знали об этом. Вот и нашелся добрый человек.

«Господи, посли благодать Твою в помощь мне, да прославлю имя Твое святое»

Герасим лепил, рисовал с младенчества. Самым подходящим материалом для маленьких пальцев был хлеб. Из мякиша лежалого хлеба легко лепились кошки. А потом лошади с телегами. Потом - медведи, обязательно стоящие в рост, и рыбаки с удочками, - неизмеримое число рыбаков дома, во дворе, а потом уже и в школе на уроке. Пальцы сами тянулись к ломтю, принесенному из дома, и сами лепили, даже если смотрел на доску, где учитель чертил мелом домашнее задание. Не раз дома получал подзатыльник, когда рисовал на старых отсохших и отстающих обоях, отходивших от стены потому, что на склейках и в углах прятались клопы, и их морили керосином, или паром из специального чайника с длиннющим острым клювом. Этот чайник передавали между соседями. Клопы множились, их морили, обои отставали, мать велела приклеивать отстающие края, а то и проклеивать керосиновые подтеки.

Пошел в школу, но учился плохо. Я что-то заболел. И из пятого или шестого класса ушел. Да и стыдно было. Кругом уже взрослые. Так и проторгуешь. Мальчишкой, лежа на печке с сестренкой, услышал причитания матери, топившей печь: «Господи, Господи, и сейчас-то обжигает, так что нестерпимо. А как же там-то!»

Мам, ну неужели все будут гореть?

Не все, голубчик, а мы-то грешные, будем гореть! Кто заслужил, жил благочестиво, будет радоваться.

Я видел ее слезы.

С мокрицами и клопами, с нечищеным покосившимся туалетом во дворе, в отсыревшем подвале, казалось бы, невозможно человеку сохранить себя в благопристойном облике. Но истерзанная, гонимая, потерявшая кормильца семья, существовала и молилась с благодарностью Богу за все, что Он дал ей. Ведь это старообрядцы.

И даже совершенно в нечеловеческих условиях в этом отсыревшем углу было чисто, ухоженно и духовно светло. Каждая вещь - на своем месте, всё согрето особой любовью, теплом, идущим откуда-то, из какого-то невидимого источника. Не говоря уже о красном угле, иконах и даже свечах и лампадках.

Вот лампадка, маленькая, как будто кружевная. А ведь она металлическая, литая, ее большой мастер делал. Вся она в виде голубя, видишь, вот хвост распушенный, вот головка, а над ней, как маленькая корона, фитилек. А внутри голубка - маленький сосудик для масла, а маленькие крылья - это для цепочки, видишь? Это - голубок, Святой Дух. Вот тут пальцем подденешь, маслица нальешь и зажигай. И летает кружевной голубок, и светит. Такая радость»!

Действительно, оказавшись в этой мокрой, сырой комнате, среди старых, сотворенных молитвенными руками бережно хранимых вещей, забываешь о сырости, кривизне, скрипящей незакрывающейся двери, обо всех таких уже ненужных мелочах, и погружаешься в мир, издревле хранимый, торжественно оберегаемый, истинно духовный.

Помню, играем в футбол на Обуховской улице. В пыли, все потные, грязные, извозчики едут по улице, ругаются, бьют кнутом, как собак. И слышишь - Герасим! Из подвального окошка сестричка машет - зовет. Бросаешь футбол, и домой. - Умойся, переодевайся. Пора в церковь.

Он любил смотреть на всех, кто лепил или мазал. От пекарей в подвале на Черкизовской, лепивших баранки и бублики, до маляров, с проклятиями красивших заборы к очередному революционному празднику по приказу «оттуда».

Заборы ветшали, проседали, касались земли, их доски и штакеты прогнивали и выламывались, но к празднику 7-го ноября их требовали отремонтировать. Владельцы двориков, огороженных заборами, не могли и не хотели искать доски, инструменты, гвозди. Надзиравшему участковому рассказывались невероятные истории со смертями, семейной гибелью и ночными ужасами, - лишь бы оправдать невозможность ремонта. И вот, после слез, воплей и уличных коллективных стенаний изрекалось вынужденное «ну, хоть покрасьте!»

Примерно с середины тридцатых появилось новое в заборной эстетике. Неизвестно, где и как родилось это «новое», - а многие гордо говорили: «социалистическое»: не только в московских заборах, но и по всей области на нескончаемые дачные заборы набивали неширокие доски-планки, соприкасавшиеся концами так, что образовывались ромбы. Эти ромбы создавали впечатление социалистической идейной крепости, несокрушимости. А если эти ромбы покрасить в цвет, отличный от забора, получалась картина! Ну, чем не пряник!

Герасим любил красить заборы, - для того, чтобы потом покрасить ромбы. В свой колер. Тут он был в творчестве волен. Хотел, - подбирал гармоничную тональность, хотел - писал вольно, благо, оправданий вольности было предостаточно - хозяева давали краску, какая имелась, и негармоничность или вызывающая крикливость объяснялись срочностью работы, а чаще всего самой реалистической причиной: в магазине другой краски не нашлось.

Мотался я с торговлей долго. Долго, потому что мать болела, а надо было тянуть семью. Кружева плел. На доске свешиваются нитки. Все в ряд по доске. Берем две нитки и узелочек делаем, и узелочек делаем. Потом берем с этой кисточки одну половиночку, и теперь - от другой. А рядом тоже узелочек. И так все нитки. А потом берешь две висящие нитки и стягиваешь. Получается ромбик. Так до вечера самого. Когда тут уроки делать. Ведь это хлеб.

С трудом дотянул он до шестого класса и, продолжая помогать матери, вознамерился поступить в художественное училище. Туда стекались отовсюду. Хотели прикоснуться к настоящей Школе, открытой Константином Юоном, замечательным рисовальщиком, учеником Серова.

Я, как увидел там художников со своими полотнами, понял - не примут. Куда я со своими штучками. Дома сижу, рисую, а мне - да брось ты это, не выходит у тебя ничего. Куда ты лезешь! Дрожал, боясь показать Юону свои работы, сделанные в подвальном клоповнике, тем более, что рядом поступали в Училище уже взрослые, маститые, с огромными прекрасными картинами. Как я тогда рассуждал, художники. Чего же их учить-то! Помню - комиссия. Там сидят старики - Юон, Машков, Мешков, Мухина. Все такие важные. Студия очень хорошая была. В то время одна на всю Москву.

Но Герасима Бог не покинул. Его взяли. Искал, искал в списках и вдруг увидел - «Иванов». Это были самые счастливые минуты. Вскоре уже стал отличником. И учился, неся всю мужскую службу дома и еще помогая больной матери ходить в храм.

Занимался, Слава Богу, хорошо, с радостью. Но и работал.

Рекламная фабрика была. Писал «Пейте советское шампанское!». Просиживал в студии часов по десять. Иной раз натурщик или натурщица не придет - друг друга пишем. А из студии идешь и что-нибудь перехватываешь. Севрюга тогда рупь тридцать, штоль, была. Булочку французскую возьмешь и сто грамм севрюги. И все. Художник пообедал. В воскресные дни я ходил в моленную.

Хорошо учился. Старался. Уж нравилось очень. Ночами рисовал. И, прости, Господи, даже в моленном доме. Стою, а мысль куда-то взлетает - а вот бы икону..!

У меня был учитель Михаил Дмитриевич. С Шаляпиным знаком.

И вот экзамены в Училище. Дрожал осиновым листом. Сложил кучу листов - за три года-то! А мать приказала съездить за Мытищи - там рынок и дешевая картошка. За Мытищи! Ведь это целый день! Я притащил мешок и, знаешь, что вижу - то?

Накануне экзамена мои сестры моими рисунками оклеили за печкой тамбурочек. Я приехал, увидал:

Мам, ну что же это!
- А это все Верка.

А я над каждым рисунком сидел часов по двадцать. Хорошо намочила и, намазав разведенной мукой, наклеила. И даже считала, как и мать, что подходит к обоям.

Это рисунки, эскизы, портреты, пейзажи.

А картины мои были - все домашние раньше сожгли. Холод был. Писал так старательно картины, а потом делал рамки. Зима. Всё сожгли.

Ведь щепки не найдешь: по дворам собирал деревяшки, потом резал, строгал, скоблил. А потом клеил. Веревочками стягивал, вылизывал каждый уголок. И моя картина в раме! «Пушкин в ссылке». Сожгли. Композиция очень похожа на репинскую «Не ждали». Он в дверях, а из двери смотрят евреи - он у евреев квартировался.

А с сестрой что сделаешь! Верка, Верка!

Сколько труда положил Герасим в ночь перед экзаменом, чтобы восстановить хоть в малой степени утраченное. И ни слова упрека или хотя бы недовольства в адрес матери или сестер. Все молча. Терпеливо. Кротко.

Неловко мне было показывать комиссии остатки моего труда. Всю ночь делал рамы, выискивая досочку где-то в чужих заборах, стараясь не попасть на собаку, охранявшую хозяйство, потом их подгонял, красил, клеил. Боялся, что отвечу неблагодарностью на все то доброе, что я получил от мастеров. Но одобрили. А два рисунка, больших, сказали, пойдут на выставку.

По окончанию училища в тридцать девятом он продолжал держать дом, но уже искал заработка не только на ирисках или яблоках, но и по профессии. После рекламной фабрики удалось устроиться в Кусково, в Шереметьевский дворец-музей, писать копию портрета Параши Жемчуговой, которую предыдущий художник начал, но не доделал, получив при этом аванс. Герасим согласился работать бесплатно. Писать было трудно, потому что автор взял размер фигуры больше, чем натуральный, все пришлось приспосабливать и увеличивать, но тяжелый труд оказался удачным, и Герасиму предложили написать портрет подруги Параши, балерины. Это уже можно было писать так, как хотелось. Писал в натуральную величину. И тоже успешно.

В студии я познакомился с отцом Алипием. Он тогда был еще Иваном Вороновым. Редкая православная фигура. Великая фигура! Художник от Бога. Во время войны я не знал, где он. Мы встретились с ним в Троицко-Сергиевской лавре, когда я подавал прошение о приеме в семинарию.

Герасим, - сказал он, - брось ты свою семинарию, иди к нам, в монахи!

Потом он стал наместником Псково-Печерской обители. Мое общение с ним продолжалось и тогда, когда я, еще учась в семинарии, получил от него предложение отреставрировать храм Сорока Мучеников рядом с обителью. Представляешь - храм, а рядом святая обитель! Как нам работалось! А все отец Алипий. Великий монах. Фронтовик. Савва Ямщиков о нем так сердечно говорил. Я все время работал, работал. Церкви расписывал. Кто поверит - стаж у меня рабочий 80 лет.

«Господи, не введи меня в напасть».

Финская компания была. Меня не взяли. Когда повестку принесли, я явился, но почему-то меня не взяли. В сорок первом война началась, я устроился на работу - ящички делали для мин. А когда, наконец, призвали, в Москве были. Тогда солдат кормили очень хорошо - мясо, даже хлеб не доедали - бросали.

По достижении призывного возраста Герасим пошел в армию. Пошел с радостью патриота, обязанного защищать православную родину. А тут началась Великая Отечественная. Он попал в пехоту. Раскаленного патриота отговаривали из-за его физического здоровья, но он так рвался на фронт, прогнать врага со своей земли! Взяли в учебный полк. Герасим оказался не только увлеченным учеником, но и увлекающим учителем, и его, прошедшего курс, оставили в полку воспитывать новичков.

Так и гоняли его повсюду, где набирали новобранцев. На фронте, когда попадал, лепил, мазал, а то и помогал выпускать фронтовые рукописные листки. Неловко стреляя, ходил в атаку.

Потом был автомобильный учебный полк.

Курсанты имели право даже танк водить. В Москве два месяца, а потом в Горький, уже служить. Был младшим сержантом. А потом перевели в Богородск. Холод, голод. Я командовал отделением. Больше всего были в Городце, - года два, наверное.

В пехоте Герасим прошел всю войну.

***
«Господи Боже мой, аще и ничтоже благо сотворих перед Тобою, но даждь ми по благодати Твоей положити начало благое».

В автополку Герасим служил вместе с Павлом Голубцовым, в будущем - архиепископом Сергием, а тогда - известным художником-реставратором. Еще в армии Герасим помогал ему во всем, что касается живописных работ. От стенгазет до реставрации иконок. Демобилизовавшись, устроился на Выставку помогать в оформлении. Там он с Голубцовым особенно сблизился. И это сближение для Герасима было во многом провидческим.

Павел Голубцов был православным живописцем, и работа по реставрации была его духовным определением. Герасим, сотрудничая с ним, видел его молитвенное поведение, его истовость при соприкосновении со всем, что касается Храма и его духовного богатства. Он и сам с детства и был настроен на эту истовость. Но видя, как она осуществляется на деле, в конкретных прикосновениях, поиске материала, раздумьях при начале реставрации фрески, иконы, двери, ковра или подсвечника, он сам открывал в себе подобное. И его богомольное воспитание, соединенное с классической художественной школой, при общении с таким оправославленным отношением, начинало давать плоды подлинного творчества. После войны Голубцов подал документы в семинарию, на глазах Герасима начался его монашеский и священнический путь, завершившийся архиерейством.

После Выставки Голубцов предложил Герасиму помогать ему в ремонтных и реставраторских работах. Началось это с реставрации сельской школы в Белоруссии. Герасим - прекрасный помощник в любом строительном деле, верный и ловкий во всем, за что ни брались. Кроме того, из старообрядцев. Скромен, не пьет спиртного, помогает бескорыстно. Голубцов, встретив и поработав с таким необычным для Советского Союза неземным помощником, понял и оценил этого бескорыстного, честнейшего, преданнейшего христианина.

Однажды, в перерыве работы над очередной фреской, где-то в далекой провинции, куда эта пара православных реставраторов приехала, чтобы восстановить уцелевшую живопись и тем самым дать жизнь старому храму, сидя над котелком с варившейся свеклой, отец Сергий (Голубцов) посоветовал Герасиму поступить в семинарию.

Для Герасима это было полной, небывалой переменой всей жизни. Скромно, опасливо поговорил с мамой. Мать тяжело переживала такое решение сына. Ее пугала измена устоявшимся традициям. Да и Герасиму было не просто отказаться от семейно-вековых законов старообрядчества и войти в Православие. Но отец Сергий, который сам уже стал иеромонахом, разумно и убедительно подействовал. И на Герасима, и на его упорную, неколебимую мать. И, наконец, случилось то, что было предначертано - в 1951 Герасим году поступил в семинарию в Загорске.

Но, знаешь, вросшее в меня с младенчества старообрядчество, так и засело во мне на всю жизнь. Мы говорили с тобой о перстах. Так вот, я крещусь всю жизнь двумя перстами и ничего не могу с собой сделать. Я даже Патриарху говорил, что не могу креститься тремя перстами. А он мне сказал:

Сотворяйте крестное знамение, как хотите. И два перста несут то же моление, что и троеперстие!

Все воспитание Герасима, прилежание и преданность его Вере сделали его преуспевающим семинаристом. В 1954 году он успешно заканчивает семинарию.

***
«Господи, окропи в сердце моем росу благодати Твоея».

Выпускная Комиссия долго думала, что делать с молодым выпускником, да еще и художником. Думали оставить художником при Патриархии. На экзамене были архимандрит Сергий (Голубцов) и протопресвитер Николай Колчицкий. И отец Николай, в то время настоятель храма Богоявления, узнав, что Герасим - художник, посоветовал пойти в бригаду, работавшую в Елоховском храме.

Храм Богоявления, центральный храм Москвы, Кафедральный Патриарший собор, был построен еще тогда, когда это место было Подмосковьем, и тут было село Елохово. И мы, москвичи, так и называли этот храм Елоховским. Так было роднее, ближе. Чувствовалось что-то свое. В храме, да еще в Патриаршем, писать фрески! Что может быть для православного художника дороже.

Как алчущий и жаждущий, Герасим ухватился за это счастливое перо жар-птицы и, забыв всё, вошел в бригаду иконописцев. Писать! Лестницы, стремянки, доски, мостки. Молоток, гвозди, пыль, копоть и - кисть в руках! Что может быть выше, поэтичнее, чем согнувшись и задрав голову до боли в мышцах, писать руку Марфы, вдумываясь в каждый сустав, каждую возможную складку. Болит спина, растет какая-то шишка на шее от постоянного закидывания головы и пребывания в этом положении часами. Ничего! Зато рука Марфы удается. Писать!

Творческая связь с отцом Сергием не прерывалась. Наоборот. Начались заказы. Храм в Богородском.

Но ведь семинарию он окончил, и надо рукополагаться, а для этого - жениться. Рукополагающийся должен быть женат. А Герасим вообще ничего не знал о женщинах: в старообрядческой семье тема отношений мужчины и женщины, симпатий, внимания, ухаживания - необсуждаема. Говорится только, когда сватают или венчают. Отец Сергий хвалил какую-то девушку Валентину, учащуюся в агрономическом техникуме. Он же и познакомил Герасима с Валей.

А та и не думала о замужестве и пошла за советом к матери. Мать сказала, что надо соглашаться, потому что это будет самый верный брак: он священник, а жена у священника - единственная и последняя. Разводиться и жениться во второй раз он не может.

Так и совершился этот необходимый брак.

Тут пригодился и контакт с Богородским храмом. Там и обвенчались. Мать Герасима была рада женитьбе.

Быстрое знакомство, быстрое, скорее деловое, венчание. А тут надо заканчивать храм. А там новые задания и заказы. Матери удовлетворены. Женился. А в голове все время только мысли о фреске, над которой работаешь:

А какого цвета должна быть косынка у Марии?

Зреет какая-то шишка на шее между позвонками.

А ведь вторая рука Марфы должна быть чуточку темнее, потому что она в тени!

Подал прошение о рукоположении.

Захватывающая, неустанная работа художника. Уже родилась дочь. Храмы, поездки, новые места, иконы старые, древние, наполовину изуродованные. Почти двадцать лет Герасим занимался реставрацией и писал.

Отец Сергий (Голубцов) всё больше отходил от работ по реставрации. Герасим же, готовый принять сан дьякона, ждет, когда его рукоположат, - и пишет, пишет. Он стал уже опытным профессионалом. Дороги, новые места, разные храмы… Сколько ликов, сколько иконостасов разных веков, конструкций, стилей и художественных почерков ему пришлось одолевать. Кафедральный собор в Перми - весь. Со всеми иконами, а их более двухсот. Храм Всех Святых на Соколе, где ему пришлось реставрировать всё, начиная от алтаря. На это уходили годы.

Рукоположения во диаконы все нет. А тут еще мама больна.

И вот она умирает. Для Герасима это была не просто потеря близкого, родного человека. Это было расставание со всем, что связывало его со старообрядчеством. С образом матери уходило, как отрывалось, всё, что с младенчества было корнем, из которого произрастало всё остальное.

Множатся внуки, а Герасим все сколачивает мостки, и, влезая на них, пишет, пишет, пишет.

Левый клирос! Там моя первая работа «Марфа и Мария»!

Почти 20 лет он проработал художником в храме Богоявления.

Потом будет трапезная!

71-й год. Герасим с Валей едут в Новодевичий монастырь. Там встречаются с митрополитом Пименом.

Тот спрашивает:
- Ваше прошение в силе?
- Да.

Наконец-то рукоположили!

Митрополит Пимен и рукополагал.

Началась новая жизнь. Около года служил дьяконом на Рогожской заставе. Вскоре владыка Пимен становится Патриархом - и опять же сам рукополагает отца Герасима в иереи. И предлагает остаться в Елоховском соборе, - только теперь уже в качестве священника. И начались священнические и художнические перегрузки. Но это было самое плодотворное время герасимовского счастья.

***
«Господи, окропи в сердце моем росу благодати Твоея.»

Отец Герасим предложил мне билет в храм на Пасху. Это было необычно и неожиданно. Впервые Пасха праздновалась не тайно, скрытно, почти воровски, а явно, публично с приглашением даже официальных лиц. Я пришел заранее, но вокруг храма уже была непробиваемая толпа. Милиции - как на Красной площади во время парада. Они стояли, как всегда, сплоченно, неколебимо, но подчинялись … священнику в рясе! В том числе и отцу Герасиму, который, увидев меня, позвал жестом, и милиция расступилась! Отец Герасим проводил меня на хоры, чтобы было видно лучше. Там уже тоже было набито, но я обнаружил какую-то ступеньку, и встал на нее. Правда, теперь я был привязан к этой ступеньке и не сходил с нее (иначе займут), но зато я устроился. И это благодаря отцу Герасиму!

Стоял на ступеньке всю службу. Было видно всё то, что в алтаре и около алтаря, но что делалось в храме, с балкона не увидать, а потому все начало празднования - крестный ход и богослужение при закрытых дверях храма и первый возглас «Христос воскресе!» - мы только слышали. Но как замерли мы все на балконе, прислушиваясь к тому, что делается под нами! В наполовину опустевшем храме (очень многие пошли на крестный ход) ловили каждый звук, долетавший до нас. И как мы выдохнули из себя годами копившееся, счастливое «Воистину Воскресе!». Это была Пасха! Первая доступная Пасха для православных. Первая открытая, громкая. Это был праздник и для отца Герасима. Праздник, после которого начались события драматические.

И в самом деле, это была короткая, совсем короткая кульминация герасимовского счастья. Он получил все. Сам Патриарх увенчал его честью быть дьяконом, а потом и иереем, он женат, имеет квартиру - на пятом этаже, без лифта, но свою, - его любимая единственная дочь вышла замуж и уже родила внуков, муж жены, тоже священник, любит жену и детей, отец Герасим служит в первом храме Москвы.

Служит рядом с Патриархом, стоя с ним у Престола Божия. Более того. За служение, достойное награды, он удостаивается звания протоиерея, Палицы, Креста с украшениями, а затем и Митры. Он - востребованный художник и пишет иконы, в том числе и в этом храме.

В Елохове трапезная наверху. Расписана вся, там же, рядом, отец Герасим начал «Благовещение». Он молод, честен и делает всё, чтобы принести людям хорошее.

Но нет, слышится ему, говорит Господь. Ты получил от меня добро. А помнишь Иова, которого Я проверял на Веру? А ты, Герасим, веришь ли в Меня, как тот самый Иов? Сможешь ли ты выдержать испытания, которые предстоят тебе? Все, что было дальше во всю жизнь отца Герасима, - это испытания на крепость его веры.

Примечания
Отец Герасим постоянно был в молитве. Эпиграфом к каждой главе взята молитва святого Иоанна Златоуста на каждый час.
Отец автора воспоминаний, священник Петр Ансимов, был расстрелян 21 ноября 1937 года на Бутовском полигоне и в 2005 году был причислен к лику новомучеников и исповедников Российских. Его сын, музыкант, профессор, режиссер-постановщик Большого театра Георгий Ансимов в том же году опубликровал книгу «Уроки отца, протоиерея Павла Ансимова, новомученика и исповедника Российского».
Архимандрит Алипий (Воронов), с 1959 до самой кончины, последовавшей в 1975 - наместник Псково-Печерского монастыря.
Архиепископ Сергий (Голубцов), известнейший художник, реставратор, после закрытия Троице-Сергиевой Лавры до 1946 года - хранитель главы преподобного Сергия Радонежского.
Протопресвитер Николай Колчицкий, управляющий делами Московской Патриархии, настоятель Елоховского собора

«Господи, даждь ми терпение, великодушие и кротость».

Шли годы. Посты сменялись праздниками, праздники буднями, время года диктовало свою погоду, а погода была, как всегда, капризна и непредсказуема. Рождество бывало и при морозе, и при весенней капели, Пасха была и лучезарной весной и в пасмурную, промозглую погоду с метелью. И вдруг перегрузки, которые стали уже принципом жизни отца Герасима, внезапно прекратились.

Работоспособного отца Герасима, прослужившего в Богоявленском храме столько лет и приросшего к нему, вдруг освободили, и он оказался не у дел. То ли ротация штатного состава, то ли он надоел кому-то из старших своей преданностью и всепрощающей кротостью, неуместной сейчас, в конце двадцатого века, но однажды случилось страшное. Он не увидел себя в расписании служб. Все служили, как обычно, а его имени нигде не было. Он не спрашивал, не выяснял и, конечно, не бунтовал. Он просто пошел домой и ждал. Ждал, что позовут. Не позвали. Он понял, что он, такой нужный - не нужен. Такой востребованный - не требуется. О чем он мог молиться в эти мучительные дни ожидания?

Молиться? А с благодарностью! С благодарностью за все то, что получил, чего удостоился. Господи! Да за что, меня, недостойного раба Твоего, маленькую букашку, Ты так вознес! Я даже боюсь молиться-то Тебе, представляя все, чем Ты меня наградил! В храм я не пойду, чтобы не вызывать к себе жалости, а дома, среди родных икон, на коленях, благодарю Тебя, Господи!

Действительно, дома у отца Герасима была коллекция икон, которую он собирал еще с детства, от старообрядчества. У него был даже образ Спасителя, писанный самим преподобным Андреем Рублевым. Когда я приходил в его крошечную двухкомнатную квартирку, я всегда поражался обилию икон, истово собранных рукой мастера и развешанных так, что каждая сверкала среди других сверкающих, превосходя соседнюю и даже подчеркивая ее особенность. Это была не просто коллекция картин. Это было собрание одухотворенностей их великих авторов, перешагнувших пределы мастерства и писавших снизошедшим к ним вдохновением.

Что должен делать человек, привыкший трудиться, не имеющий другой цели в жизни, как постоянный, необходимый труд? Труд как дыхание, как жизненная необходимость. И вдруг потерять это. Да, конечно, - искать себе применения, искать, где бы и что бы делать. Но делать. Жить, чтобы делать. А тут еще заболела жена. И ее надо растормошить, вылечить, заставить лечиться, ходить, гулять, двигаться. И отец Герасим взялся за выхаживание жены и за хозяйство. Убрать квартиру, тщательно протирая каждую икону, постирать, погладить и, тщательно одев жену, пойти с ней в магазин.

Вот, одевшись и одев Валентину и заперев квартиру, он спускается в булочную, что рядом с домом. Тепло, но, быстро купив черного и батон белого, они возвращаются к себе на пятый этаж. Поднявшись, ищут ключи, находят и начинают отпирать дверь. Но оказывается, что она открыта.

Упрекая друг друга, они вошли в квартиру. Все было перевернуто, раскидано. На стенах вместо икон - выгоревшие пятна обоев. За двадцать минут почти все иконы были вынесены. Это было необъяснимо. Иконы, которые висели неколебимо, всегда, казалось вечно, вдруг пропали, будто их взяли и стерли, оставив вместо них выцветшие следы. Милиция. Долго составляли акт, описывая каждую, которую из-за древности даже нельзя описать. Уехали, пообещав найти.

Господи, благодарю Тебя!
- Да за что же благодарить-то? Ведь унесли-то миллионы!
- А за то, милая Валечка, что уберег нас с тобой Господь. Увел нас подальше от греха. Лежали бы мы с тобой сейчас в луже крови и никакую милицию вызвать бы не смогли. Благодарю Тебя, Господи, что уберег нас от смерти без покаяния, что увел нас от греха, что спас нас, грешных!

А иконы-то были самые драгоценные, старообрядческие, еще с глубоким ковчежцем. Семейные, старинные, писаные ох, как давно! Покойная мать говорила, что ее дед не велел их трогать. Один раз, на Пасху, протирал сам святой водой, с молитвами. А бабку и ее мать, свою тещу, избил, когда теща откуда-то услыхала, что надо икону протереть подсолнечным маслом, чтобы блестела. И протерли. Он бил их этой иконой. Икону преподобного Андрея Рублева, герасимовскую драгоценность, тоже унесли.

Герасим много раз наведывался в милицию. Ему отвечали: «Ищем!» Но как-то раз увидел одну из своих икон, спрятанную за милицейским стулом, и понял, что искать не только бесполезно, но и опасно, потому что разоблачение милиции в этом хищении могло бы обернуться для отца Герасима совсем иной стороной.

С детства он добывал кусок хлеба для матери, сестер и себя - сам. Торговал, чистил обувь, подносил кому-то что-то, мыл полы, готовил, выносил помои, топил баню (если была), морил клопов и стоял в очередях. И рисовал. На обрывках, на кусках картона, на упаковочных обертках и на всем, на чем можно что-то изобразить. И все сам. Никто не помогал, но все нуждались в его участии и помощи. Быть нужным, необходимым людям, знать, что твоя обязанность искать нуждающегося и помочь ему - у отца Герасима в крови. В управлении делами Патриархии знали, что священник Герасим Иванов сейчас свободен и знали его характер и принцип жизни. Неудивительно, что последовало указание о назначении отца Герасима в Рождественский монастырь.

Благодарю тебя, Господи, что не забыл меня, грешного раба Твоего! Благодарю, за то, что нужен Тебе, и мой труд пойдет Тебе в помощь!

Он привык приходить и видеть, что все разорено, и он должен начинать все сначала. Так было всегда, всю жизнь. Поэтому, когда его назначили в Рождественский монастырь, и он, поклонившись и поблагодарив, пришел туда и увидел, что монастыря нет, он не удивился. Одни стены, - ни крыши, ни купола на храме.

Ему поручили восстанавливать не монастырь, а его храм и стены. Официально это был факт торжественной передачи Советским государством Русской Православной Церкви ее имущества. На самом деле передавалось здания, откуда только выехали люди, обжившие их и вынужденные расстаться с ними. Они разоряли оставляемые помещения просто от злости. Вернее, доразоряли. Потому что и до них храм и здания, ему принадлежащие, занимал склад, а потом хлев, а потом захватили бомжи, а потом уже жили все, кто хотел. А когда им сказали, что их выселяют, то они, уходя, били все подряд. Крушили батареи, унитазы, срывали проводку, выламывали фрески, просто гадили.

Дверей, окон давно не было. Просто стены, продуваемые насквозь. Останки монастыря. В таком виде «передавали» помещения, когда-то принадлежавшие Церкви, те, кто ранее, назвав себя хозяевами всего мира, объявил Бога своим врагом.

Послушание. Это монашеское слово, обозначающее работу, которую делает монах не по своему произволению, а по благословению своего отца. Исполнение такой работы обязательно, какой бы она ни была. В послушании существует необходимость исполнения. Святая необходимость. Этого правила нет у белого духовенства, хотя обязанность исполнения существует.

Отец Герасим - белый священник, обета послушания не давал. Но он из старообрядцев. Поэтому он смиренно, кротко принял назначение и пошел с молитвой в Рождественский монастырь.

Юринька, я теперь на новом месте. Приходи ко мне!

Я пришел.

Разбитый, облупленный, ободранный храм, с разоренной колокольней и продырявленным, ржавым куполом стоял за кое-где уцелевшей оградой. Вокруг - кучи мусора, поросшие многолетним бурьяном.

Огромные проемы, оставшиеся от дверей и окон, были особенно захламлены. Пороги, образовавшиеся из остатков еды, консервных банок, замерзшей скомканной бумаги, обрывков пакетов и пачек сигарет… Когда я перебрался через все это и очутился «внутри», то увидел облупленные стены с обрывками наклеенных кое-где плакатов. На одном из них можно было рассмотреть ногу в лапте, а над ней что-то, напоминающее лукошко. Видно, это был плакат времен коллективизации.

Добрался? - услышал я откуда-то сверху голос и поднял голову.

Под дырявым куполом висел в подряснике отец Герасим. Как он туда забрался, я до сих пор не могу понять. Лестниц, стремянок, мостков не было. Я это понял по тому, как он искал какой-нибудь опоры для того, чтобы ему спуститься. Но вот он, тяжело дыша, стоит рядом со мной, в грязном подряснике, с уже седеющей бородкой. Но сияющий, улыбающийся, как всегда, творчески вдохновленный.

Ну и что же, что стен нет. Будут. И мусор уберем. А купол сделаем новый, с позолотой. Но представляешь, какие фрески тут будут! Это же храм Рождества Богородицы! Представляешь, композиция из нескольких групп: одна вокруг маленькой Марии, а над ней, за облаками, сами как облака, серафимы, херувимы…

Да какие фрески. Тут еще и храма-то нет!

Будет. Сделаем. С Божьей помощью все сделаем!

Господь послал ему это испытание в виде послушания - восстановление Рождественского монастыря. И он с благодарностью принял. Но отец Герасим был в этом послушании один. Ни помощников, ни советчиков. Даже сторожа не было. То есть он был, но он охранял организацию, которая выехала из монастыря, и вот оказался без работы. Поэтому он был не сторожем, а врагом.

Если надо было что-то приобрести, например, лопату, отец Герасим покупал на свои деньги, не надеясь на их возвращение. Никогда не писавший официальных бумаг, теперь научился: «Ваше Высокопреосвященство, благословите выдать рабу Божьему протоиерею Герасиму стремянку или деньги на ее приобретение в размере двухсот десяти рублей». Ему по телефону говорили, что писать надо не тому и не так. Он снова переписывал. Объясняли, что для того, чтобы получить такую сумму, надо просить больше, потому что есть налоги. Он снова переписывал и посылал. Чиновники читали не сразу, отвечали, выждав. Через некоторое время отец Герасим был завален бумагами, но реального ответа так и не было. Он приходил на развалины, зажигал принесенные свечи и молился. Один. Вокруг никого. Одни разрушенные, оскверненные стены. Ни средств, ни материала, ни одного христианина. Но со временем нашлись помощники, жертвователи, Бог помог, и восстановление Рождественского монастыря пошло.

Вскоре прислали туда группу монахинь во главе с настоятельницей. А отцу Герасиму указано было быть их духовником.

Но не могу не писать! Столько планов! Приходи ко мне в студию!

В старом, страшном снаружи доме, определенном под снос, на четвертом этаже он арендовал себе место для занятий. Когда я впервые пришел к нему, долго ходил вокруг, проверяя, соответствует ли этот развалившийся дом тому адресу, что дал мне отец Герасим. Соответствует, сказали из соседнего дома. Я вошел в покосившуюся, туго открывавшуюся дверь. Пахнуло сыростью и стойким, уже въевшимся в стены запахом кошек. Когда-то сложенная из каменных плит лестница, уже покривившаяся, с разбитыми или совсем вынутыми ступеньками, коварно предлагала пройти по ней, освещенной лампочкой, висящей на третьем этаже.

Как альпинист, я поднимался по остаткам ступенек и провалам, и, наконец, добрался до двери, запертой, железной, около которой висела на проводе кнопка от звонка. Я нажал, и кнопка отозвалась далеким звяканьем. И тотчас же дверь открыл, как всегда сияющий своей улыбкой, отец Герасим.

Юринька! - Произнес он привычное, благословляя меня. - Ну, пойдем, пойдем же!

Мы пошли бы, но идти было некуда. Все было загромождено тем, ради чего он тут существовал. Это действительно была студия - брошенная квартира со свинченным краником сочащейся холодной воды, с разбитым унитазом и сырыми скользкими трубами. Случайная ломаная мебель, скамейки. На полу, на подоконниках, в дверных проемах, на импровизированных подставках, в рамах и без рам стояли, лежали, висели фантазии отца Герасима. У меня кружилась голова от всего этого хаотического беспорядка, где перемешались руки, пальцы, мечи, разноцветные одежды, воины, лики… Тут же были иконы с окладами и без них, лежащие и стоящие на самодельных этюдниках, находящиеся в работе. Герасим стоял посреди этого хаоса. Но это был другой отец Герасим. Внешне он оставался таким же, но что-то изменилось. Куда-то ушел кроткий, молчаливый, тихий человек и вместо него появился другой, властный и своенравный, художник, готовый сражаться за любую мелочь в его произведениях.

Он не был похож на других художников, которых я встречал в жизни немало. В нем открылся человек, готовый положить жизнь за дело, которому он служит: в отце Герасиме проявилось то, что увидела в нем и Комиссия, принявшая его в Училище, и отец Николай Колчицкий, пригласивший его в Богоявленский храм, и владыка Сергий (Голубцов), приведший его в Православие. Это пожизненное молитвенное служение Богу всегда озаряло его, заставляло выходить победителем из самых запутанных ситуаций и пронесло его через всю жизнь, охраняя его и даруя силы.

Он и сейчас счастливо плыл по безбрежному морю своих замыслов, рассказывая и показывая мне, благодарному гостю, о каждой волне и даже капле. Нам не мешали ни ветер, продувавший сквозь щели, ни гаснущий временами свет. Я не мог оторваться от отца Герасима, а он от своего рассказа. Я еще раз проходил историю, ставшую тут, в студии, уже наглядной, а отец Герасим с увлечением рассказывал о чудесах, творимых святым Николаем.

Уже сколько лет - пугающая мысль, что предстоит подниматься по ступенькам. Десять пролетов по узкой лестнице - к себе на пятый этаж. Уже все выщербинки давно выучил и иду от одной, выбитой, до другой, скользкой, и, благословясь, миную их, а там еще, на следующем марше сразу две подряд и обе качаются. А еще надо пойти в студию. А уж если в «студию», то это каждый раз, не помолившись, не одолеешь.

На метро и троллейбусе с двумя пересадками в Новодевичий монастырь подновлять стареющие фрески. Там поставил леса и, когда нет службы, работаю. Потом на службу в храм, где престольный праздник, и где надо просто помолиться, потом опять троллейбусом и метро в монастырь, а к ночи добраться домой, с тем, чтобы завтра с утра снова в монастырь. Только вот, ноги уже не хотят так бегать, как я им велю. И задыхаюсь почему-то, если тороплюсь.

Его уж слишком честное отношение к работе иногда вызывало улыбку, но что же делать: ведь это отец Герасим! Священник православного храма в Карловых Варах пригласил его в гости отдохнуть: «Отдохнете, попьете нашей водички. Она целебная и вашу печень вылечит! Собирайтесь, поживете у меня. У меня квартира, я один. Помолимся вместе, летом прихожан мало».

А тут еще я подвернулся. Тоже собирался в Карловы Вары, - мы могли там встретиться и какое-то время быть вместе.

Решено. Впервые за много лет отец Герасим едет за границу отдыхать. Я должен был приехать на неделю позднее. Приехал. Поселившись в отеле, пошел искать отца Герасима. Адреса у меня не было, но я знал, что найду его в православном храме, и это будет легко, потому что православный храм один. Лето, июль или август, жарко, и я в курортной легкой рубашке отправился в храм.

В храме было пусто и тихо. В тишине ясно слышались какие-то равномерные скребки. Не удивительно: службы нет, а везде найдется работа шумная, мешающая богослужению. Но у кого спросить? Пойду, спрошу у того, кто скребет. Звук раздавался в алтарной части. Я подошел к южной двери и заглянул в алтарь. Там стояли строительные леса, на них был один человек. Он лежал и лежа скреб синий свод потолка, изображавший небо. Все было синим от соскобленной краски. Пол был закрыт какой-то тканью, усыпанной синим, вся конструкция была синяя, сам скребущий весь был синим. Он был в подряснике, и подрясник тоже был синим. Но по согнутой фигуре и по синей бороде я узнал отца Герасима.

Спустившись со строительных лесов, он благословил меня синей рукой, и, не омывая рук, тем самым подчеркивая свою занятость, поведал мне очередную историю, в которой есть только добрые люди, которым нужно помогать.

Приехал я по приглашению. Какие тут люди! Сразу помогут, устроят, во всем стремятся угодить. Даже неудобно, что я вроде барина. Священник местный, хоть и старенький, но боевой! Повел меня в храм. Храм небольшой, но чистый. Старый храм. Немного икон. Одна старого письма. Богоматерь. Но, Господи, Боже мой, когда я вошел в алтарь! Весь огромный свод кто-то покрасил, да, просто покрасил, синькой! Простой синькой. А она, прости Господи, въедливая, не отдерешь! Я говорю батюшке - как же так, синька-то зачем? А он отвечает: Хотели сделать голубое небо, да художник оказался неумелым. Купил в магазине краску, да и замазал. Взял немало. Все хотим переделать, да вот не соберемся никак. Да и с деньгами, сами знаете, сейчас…Уже лупиться стала, краска-то. На престол сыпется.

Я-то, по простоте своей, сделал набросочек - Богоматерь с распростертыми руками держит покров. А они увидели - Вот бы нам такую! Ну, что же делать. Попил ихней водицы. Нехорошо пахнет. И с Богом! Молебен отслужил. Только уж очень въедливая краска. Не отдирается!

Я купил ему перчатки. Несколько пар. Он скреб свод две недели. Отскреб. Отмылся. Загрунтовал свод. Купил красок и начал творить. У меня уже кончилась путевка, и я уехал. Отец Герасим пробыл в Чехословакии больше двух месяцев. Приехал счастливый, прямо сияющий

Написал Богоматерь с покровом на голубом прозрачном фоне. Иногда пил водичку. Невкусная. Провожали всем приходом. Угостили водкой «Бехеровка», говорят, монахи ее делают. И подарили с собой. Но монахи чешские, их водка липкая, сладкая и какая-то тягучая. Бедный приход. Но какие люди!

Вернувшись, он снова взял кисти и полез в свою «студию».

Преображенка - старый район Москвы. Преображенский Вал, Площадь, Застава, храм Преображения и конечно, кладбище.

Кладбище было заложено ещё когда возводили храм. Сначала построили деревянный, а уж потом, то ли из-за какого-то происшествия, пожара или бури, то ли по смерти кого-то из богатых прихожан, завещавших накопленное на благие нужды, - в петровские времена воздвигли храм каменный, крепкий, вековой. И сейчас храм Преображения стоит, красуясь сдержанным богатством и простой, но торжественной отделкой.

На кладбище, в центре его, прямо на широкой дороге, разветвляющейся на множество уютных дорожек со скромными могилами прихожан, устроена часовня. В часовенке тесно, только войти, поклониться, помянуть да поставить свечу на подсвечниках у Распятия. Часовня утопает в зелени, обнимающей ее, и вместе с нею хранящей память почивших.

А Распятие древнее. Еще мастер-старообрядец привез фигуру Христа из Иерусалима и сделал для нее крест в специально сооруженной часовне. И стоит это Распятие, охраняя покой тысяч усопших, теперь уже неважно, старообрядцев или православных, веками пребывающих тут.

Герасим, еще старообрядцем, знал об этом месте и ходил сюда. Сейчас, став художником, он творил, храня в памяти то лучшее, что было создано до него. Он решил размножить это Распятие. Делая фрески в Новодевичьем монастыре, он вырезал точную копию, вооружившись стамесками, молотком и многочисленными резцами. Делал, несмотря на то, что ноги уже не ходили, а глаза болели все сильнее.

Как бы Патриарху сказать, что в Сербии ждут крест-то... Нужен лист меди, чтобы облицевать. А меди нет. А резчик опять запил. Остались мелочи, а он запил. Были бы силы, сам бы доделал.

Но медь нашлась, отец Герасим Распятие доделал и препроводил его в Сербию - как дар от России. Этот подарок так понравился, что его установили в храме, а отца Герасима, уже восьмидесятилетнего, даже пригласили на открытие, что было для него подлинным праздником. Вернувшись же, он начал новое Распятие.

Когда отец Герасим служил в храме Иоанна Воина на Якиманке, он установил леса и в перерывах между службами влезал на них, чтобы, благословясь, заделать трещину у преподобного Серафима Саровского или поправить краску или прописать иконы на потолке, но работать, работать…

Я жил тогда на Якиманке, и мы встречались часто. Беседовали отрывочно, потому, что он был все время занят, и я не хотел его отрывать от его неустанного труда.

Епископ Савва, молодой, красивый, энергичный, служивший в храме Вознесения Господня за Серпуховскими воротами, был еще и главным пастырем Вооруженных сил России и шефствовал над кадетами. Рядом с храмом была кадетская школа, и ее ученики были постоянными его прихожанами. Отца Герасима пригласили в храм и как священника, и как старейшего наставника. Храм большой, двухэтажный, народу много. Отец Герасим рад большой работе. А владыка Савва все расширяет свою деятельность. Прямо в Штабе открывается храм, и отец Герасим делается его настоятелем. Храм в Штабе! Вот радость-то! Но это пока только идея. Самого храма нет. Есть только большая аудитория, возможно, бывший спортивный зал. Как из аудитории, с четырьмя огромными стенами, сделать храм с алтарем, иконостасом, Царскими вратами, клиросами? Как в помещении Генерального Штаба сделать храм?

А вон идет отец Герасим, вот он все сделает!

Отец Герасим, выслушав поручение владыки, сказал:

Сделаем. С Божьей помощью все сделаем!

Ему привели солдат. Они, увидев, что командиром назначен старый, сутулый, но добрый дед, который не командует, а просит ему помочь, с удовольствием приходили как развлекаться и делали все гораздо лучше, быстрее и увлеченнее, чем тогда, когда несли службу. Пилили, строгали, привинчивали, носили доски и делали из них любые конструкции. Алтаря не было, но иконостас с большими иконами соорудили довольно быстро. А сам отец Герасим? Ну, конечно же, на огромных стенах этого зала он начал писать «Крещение», «Нагорную проповедь». На специально сделанных солдатами мостках, он писал, наверное, самые большие фрески в своей жизни. Писал с упоением, чувствуя боль в глазах, и тем более заставляя себя, преодолевая и боль и усталость. Творил, понимая, что скоро он этого не сможет.

А ведь я пишу иконы в Штабе Русской армии, куда большевики не пускали не только иконы, но куда не разрешали близко подходить нормальным людям, где упоминание слова «церковь» считалось политическим преступлением. Господи, за что же мне, недостойному, такая Твоя милость!

Так думал отец Герасим, ожидая, как всегда, неизвестно где гуляющего троллейбуса, чтобы в осенний слякотный дождь добраться до своего дома, а потом с молитвой и остановками карабкаться на пятый этаж. Два, а то и три раза приходилось останавливаться, чтобы отдышаться и откашляться.

Ночами тоже кашлялось. И слабость одолевала все больше. Даже жена Валентина сказала:

Чтой-то ты уж больно...

Стало понятно, что без врача не обойтись.

Ошибаясь в цифрах и от волнения неумело объясняясь, она звонила в поликлинику. Все-таки удивительно, но врач приехал быстро. Спотыкаясь о неубранные домашности, помарщиваясь от несвежего воздуха, он обнаружил на неубранной постели одетого отца Герасима.

Врач нашел хрипы в легких, ОРЗ, и еще что-то, что дало ему право срочно делать рентген. Прямо тут, не отвозя в больницу. Рентгенолога надо вызвать.

Узнав, что внуков много, врач позвонил их матери, единственной дочери больного, и сказал строгим врачебным голосом, что надо помочь папе, перечислив все необходимое. Получив с другого конца провода слезы как подтверждение невозможности сейчас приехать, врач сам стал вызывать рентген на дом. Острый случай! Ему ответили, как и положено, что заказы на рентген делаются заранее, что все сегодняшнее выполнено, и что рабочий день кончается. Тогда врач (что это с ним?) попросил к телефону окончившего работать рентгенолога и договорился, что тот приедет немедленно и сделает снимок.

Как раз в это время пришла одна прихожанка - с мольбой отцу Герасиму: ее мать, сильно и давно больная женщина, в легочном кризисе, и вот взывает к священнику, чтобы перед смертью собороваться. И отец Герасим, вместо того, чтобы ждать рентгена, стал медленно собираться, чтобы ехать соборовать. На все доводы врача отвечал - надо!

Отец Герасим:
- Валечка, какую-нибудь кофточку раскопай, а то ветрено, говорят.

Врач:-
- Папаша, рентген уже едет. И надо не кофточки надевать, а бельишко снимать. Светить будут!

Отец Герасим (завязывая ботинок):
- А ленточку у дарохранительницы поменяла? Та-то совсем стерлась. Я уж ее сшивал.

Жена (прихожанке):
- Рентген едет. Доктор сам вызвал. И как этот рентген к нам-то! Сдюжит ли?

Прихожанка:
- Батюшка, что сказать матери-то?

Отец Герасим (отдыхая перед вторым ботинком):
- А ничего не говори. Ничего не говори. Я все скажу.

Врач (жене):
- Вы бы повлияли. Рентгенолог ведь после работы. Любезность оказывает. Он не обязан... Да и у меня вызовы.

Отец Герасим:
- Так и езжай. Езжай. Раз вызывают, езжай. Раз зовут люди - надо помочь.

Прихожанка:
- Матери-то, батюшка, что сказать?

Это с двумя чемоданами рентгенолог. Хмурый. Молчаливый. Привычно ориентируется в любой обстановке. Пока доктор говорит, он все быстро подключает, молча, как куклу, кладет Герасима в ботинках на расстеленную кровать, кладет под него рамку, ставит треножник с аппаратом.

Прихожанка:
- Батюшку-то как же, не спросясь…

Доктор (рентгенологу):
- Сергей Никифорович, тяжелый случай. Иначе я бы не затруднял...

Рентгенолог молчит и возится с проводами.

Жена:
- Упаси Бог, взорвется. Иконы, телевизор...

Рентгенолог вертит отца Герасима, пережидая приступы его кашля.

Прихожанка:
- Совсем плох батюшка.

Рентгенолог начинает убирать аппаратуру.

Жена:
- А когда рентген-то?

(Врачи некоторое время о чем-то говорят).

Врач:
- Все, сделали. Папаша, дорогой, прямо на этой машине, вместе с рентгенологом и со мной в больницу. Скажите еще, что вам повезло. С врачами, на государственной машине, прямо к подъезду.

Отец Герасим:
- Валечка, ленточку-то. К дарохранительнице...

Жена:
- Так ты же в больницу…

Отец Герасим:
- Какая больница, милая, когда человек покаяться хочет. Разве можно не дать человеку отрешиться от всех грехов земных. Он накопил. Он ждет, когда ему помогут пред Господом-то предстать и осознать «вся прегрешения вольные и невольные» за всю-то жизнь! А я? В кусты? А меня Господь спросит, помог ты кающемуся? А я скажу: Господи, в больнице, на койке валялся, да кисель пил. Теплый.

Прихожанка:
- Батюшка, сними грех с души, езжай ты, миленький сам лечиться, а я уж матери все расскажу...

Врач:
- Он безумный, ваш батюшка.

Рентгенолог (сложивший всю аппаратуру и молча наблюдавший за отцом Герасимом, около иконы возящимся с дарохранительницей):
- А где ваша мать-то?

Прихожанка:
- Да тут, на Валу Черкизовском.

Рентгенолог:
- Одевайся, отец. Ведь ты тоже вроде врача.

Оба врача и прихожанка почти несут одетого Герасима по узкой лестнице, перехватывая его и сами иногда отдыхая. Он двумя руками прижимает к груди бережно завернутую дарохранительницу.

Врач:
- Думали ли вы когда-нибудь, Сергей Никифорович, что мы, два опытных врача, усталые, после работы, вот так понесем больного, да не в больницу!

Рентгенолог:
- Всё. Едем соборовать! Держись, дед!

Как он оказался в больнице, он не помнит.

Голова только кружилась, и ходить не мог. Хочу сделать шаг и, почему-то, падаю. Ну не хотят ходить ноги, и все тут.

Болезней оказалось немало. И страшно то, что появилась слепота. Еще пока в малой степени, но сильно ухудшилось зрение. Он так не хотел этого, что просто не принимал болезни. Не видел ее. Даже не хотел слышать ничего о глазах.

Отец Герасим в больнице. Врачи убеждены - не выживет. Получил сообщение о награждении его за заслуги в Отечественной войне - был рядовым, прикрывал отход части и представлен посмертно. Но оказывается - жив.

В больнице он ожил - соскучился по вниманию. Как ребенок, улыбается и всех благодарит. Шоком для персонала стали посетители - ветераны, прихожанки, домоуправ. Все просят помолиться. Каждый приносит еду. Сестры негодуют: горы мандаринов, банки со своими грибами, вареньем. Варежки вязаные, носки, сухие грибы. Соседи по палате спорят о политике, и к нему - реши проблему. Приходила прихожанка, деловая, преуспевающая торговка, владелица нескольких киосков на черкизовском рынке. Навещала, как исповедалась. Огорчена бездельником-мужем. Просит поговорить с ним, образумить. На другой день пришел муж. Тоже с откровениями. Боится жены. Просит священника, чтобы поговорил с ней, и чтоб дала мужу «хоть какую-нибудь палатку!» Врач приходил часто. Сидел, говорили. Ночью пришел исповедаться. Слава Богу, пугающие предположения врачей оказались ошибочными, и отец Герасим опять дома. Лечит жену.

В молодости Герасим познакомился с творчеством художника Михаила Васильевича Нестерова. Они были разного возраста, но родные по творчеству, а, главное по взглядам на мир, его Божественное происхождение и преданные Вере. Он познакомился с дочерью Нестерова Ольгой Михайловной, и эта дружба в память отца и почитание ею творчества отца Герасима Иванова попросту сроднила двух православных людей. Ольга Михайловна с честью несла имя Нестерова и была авторитетным человеком и в среде художников, и в среде духовенства.

***
«Господи, даждь ми смирение, целомудрие и послушание»

Уже давно умерли те рассказчики, что помнили, как их деды поведывали о своих дедах. Двести лет миновало с того злосчастного года, когда новый европейский герой, возомнивший себя мировым властелином, Наполеон решил, покорив всю Европу, прибавить к своим владениям и Россию.

Сгоревшая Москва, кровопролитный Бородинский бой, слезы, смерти, нещадное разорение врезались в память навсегда, но над горами горя возвышалась неколебимая вершина, - гордость победы и торжество народа-победителя: защитники Отечества дошли до Парижа, чтобы поставить точку в этой бессмысленной войне.

И Россия, долго приходившая в себя, из копеечных взносов собирала деньги, чтобы воздвигнуть храм, посвященный этой всенародной победе. Храм - гордость России. Храм Христа Спасителя - в память спасения, освобождения вражеской силы.

Рядом с седым Кремлем появилась созданная на народные деньги новая бесценная святыня, - дворец-храм русской благодарности Богу за сохранение Руси. С момента создания этого храма не было в России памятника более почитаемого.

Прошло сто лет после победы в войне 1812 года, и Отечество захватили новые варвары: наполеоновские грабители кажутся благородными разбойниками по сравнению с остервенелыми невеждами, сокрушавшими после революции всё и вся, как слон в посудной лавке, но только слепой, да еще и пьяный.

Как соревнование: кто сокрушит больше? Сжечь дворец! Кто больше? А я сжег пять монастырей! А я закрыл и сломал десять храмов! А я убил Царскую Семью! Кто больше?

Народ...победа...сборы по грошу...освобождение...спасение...

Россия... Бог...

Храм взорвали.

На его фундаменте сделали бассейн, и люди там купались. Тут же - сауна, где бывали «высокие лица» советской власти и угодные ей баловни-артисты, угодные этой власти. Бассейн огромен: облако пара, висевшее над ним, заставляло покрываться каплями пота экспонаты и картины Пушкинского музея, расположенного напротив.

Десятилетия варварства.

Памятники свергнуты, дворцы сожжены, храмы взорваны, монастыри превращены в тюрьмы. Ни Бога, ни совести, ни простоты, ни честности. Крестьяне, своей любовью к земле и своим трудом сделавшие Россию богатой и сытой, разграблены, уничтожены или высланы в голодную пустыню. Жизнь России была вывернута наизнанку.

В этой вывернутости Россия корежилась почти восемьдесят лет. За это время родились поколения, не знающие простых истин, формирующих человека.

А когда главный зверь, державное пугало, иссяк в своих звериных фантазиях и, наконец, перестал существовать, еще долгое время Россия пребывала в контузии и не могла очнуться. И когда все-таки очнулась, то увидела себя на пепелище когда-то существовавшей честной, чистой, трудолюбивой Руси.

И вот начались разговоры о восстановлении храма. Москвичи, так привыкшие к разрушениям, изъятиям, уничтожениям, не верили в то, что это возможно. Не верили даже тогда, когда видели вновь воздвигаемые стены.

Но внутри-то ведь были фрески! Восстановить их - ведь это какой же труд!

Лужков, тогдашний градоначальник Москвы и один из инициаторов восстановления, назначил командиром армии художников, удостоенных участия в храмовой росписи, скульптора Зураба Церетели.

В Москве - выставки Зураба, музеи Зураба. Кто же может возглавить живописное решение храма Христа? Только лучший скульптор мэра Москвы. Он взялся и за это. Изменил скульптурное решение карнизов на фасаде. Вместо белого мрамора, как было до уничтожения - порыжелая пластмасса.

Представитель Патриархии - художник. Сам бы хотел писать, да Патриарх назначил в комиссию.

Патриарх спрашивает его:
- А кто от нас?
- Да вот, привела дочка Нестерова отца Герасима…
- Так что же не рекомендуете?
- А он не просился… Да и где он сейчас служит-то…
- А Вы скажите Нестеровой, она знает. Да и нам интересно, чтобы иконы в таком храме писал священнослужитель! И отца Герасима как художника я знаю. Прекрасный русский мастер. Уж он-то имеет право. И мастер иконописи, и священнослужитель. Да еще и фронтовик. Как же без такого!

Скромного и застенчивого отца Герасима в храм Христа Спасителя рекомендовали Патриарх Алексий и митрополит Ювеналий.

И отца Герасима нашли.

Распределением тем и мест росписи между художниками занимается Зураб Церетели.

Но что же дать всю свою жизнь отдавшему служению Богу и людям отцу Герасиму, художнику по молитвенному призванию, да еще священнику? Где ему писать - в центральном нефе, в боковом, на колонне, с какой стороны, на сводах или в самом алтаре? Отец Герасим, с его терпением и кротостью ждал, молясь и полагаясь на волю Божью. Зурабу надо было решить, какое место ему дать, не затрагивая интересов каждого из знаменитых мастеров, имеющих право писать фрески в первом храме России.

После долгих совещаний, споров и обсуждений, отцу Герасиму достался притвор - место для оглашенных, тех, кто уже может молиться на Литургии, но после начала евхаристического канона должен выйти.

Отец Герасим получил послушание написать здесь лик Спасителя, образы Пресвятой Богородицы, Предтечи и Крестителя Господня Иоанна, святого благоверного князя Александра Невского и святителя Николая.

Отец Герасим понял: это - кульминация его творческого пути, его лебединая песня.

Никогда больше Бог не даст такой возможности - написать Божьи лики в самом дорогом для православных людей храме. В храме во имя победы, самом огромном и величественном месте моления людей, в Кафедральном соборе русского православия, поруганного и низвергнутого коммунистами и чудом возведенном снова на поруганном месте. Лучшие мастера настенной иконописи вступили в спор, кто лучше, умнее и сильнее может молиться своей кистью, потому что речь шла о прикасании к одухотворенному, Божественному. Писать в храме, который был воздвигнут в честь народа, победившего Наполеона, который был разрушен большевиками, и был снова восстановлен! Просто сделать мазок кистью - это уже честь небывалая, а тут написать шесть икон! Мне! Да за что же такая честь, Господи! Смогу ли я вынести этот дар Божий!

Если и сейчас эти фрески, эти лики, расположенные высоко в узком притворе храма, плохо видны, то можно представить, какое временное освещение было на лесах, поставленных там, когда шла роспись храма. Но это не единственная трудность: набор железных лесенок в любой может понадобиться кому-то еще, - их надо было стеречь, чтобы не оказаться забытым в этом верхнем заднем углу храма.

И вот в храм Христа Спасителя по благословению самого Патриарха явился старенький, сутулый, маленький человек в рясе, который с трудом лазил по лесам.

Бывалые, именитые, тертые, художники встретили отца Герасима неприязненно. Они уже получили каждый по участку стен и держались за них всеми средствами - именем, титулом, опытом. Среди них было немало подлинных мастеров настенной живописи, - таких, как, например, как Василий Нестеренко, но были и совсем другие. Отца Герасима они приняли без радости еще и потому, что все участки на стенах были разобраны, и приход нового художника грозил переделкой распределения.

Строительство храма Христа Спасителя. Внутри леса, под ногами доски, куски камня, рубероид, грязные картонные листы, газеты, банки. Обычная стройка, и только когда поднимешь голову, сквозь доски, лесенки и ржавую сеть железных конструкций мелькнет лик или лист пальмы или кусок ткани, падающей в пыль, вмятую босой ступней.

На досках и лесах - люди в кепках. Это орнаментщики. Они опознаются по разговорам о текущем часе, по кока-коле и мягкими поругиваниями. Сами художники появляются редко.

Но уж если приходят, то всем заметно. Дополнительные лампы, ассистенты, консультанты. Работа ответственная. А орнаментщики со своими шаблонами - им бы только поспорить о стилях. Да и понаблюдать за интригами среди художников. Они все и всех уже обсудили, в том числе и работу отца Герасима, и решили, что это старая школа, и сейчас надо писать не так.

И конечно, каждый из орнаментщиков готов был соскоблить «это старье» и писать в современной манере. А одна из орнаментщиц уже влезла на кривую стремянку и начала тихо скрести святителя Николая, написанного отцом Герасимом.

Орнаментщики высунули головы с лесов, увидев, что приближается автор. Девушка продолжала царапать и скрести. Она не знала отца Герасима и была готова к встрече с типичным делягой-реставратором. Около нее, с трудом поднявшись по хлипким лесенкам, чуть задохнувшись от одышки, стоял невысокий старик с седой бородкой в потертом пальто. Из-под пальто виднелась ряса. Он, глядя на соскабливаемого святителя Николая, крестился.

Работы отца Герасима все художники, особенно иконописцы, знали, видели и считали достойными. Но поскольку это не было его профессиональной деятельностью, то к «своим» его не причисляли, хотя и считали, что в его работах может быть больше или меньше мастерства, но всегда есть духовность, озаряющая написанное.

Та самая духовность, на которую не укажешь пальцем и не потрогаешь, но которую улавливаешь как особое тепло, исходящее от всего творения. Эта самая духовность оказалась победительницей в борьбе, которая завязалась между сторонниками отца Герасима и теми, кто скреб. Скреб все, что можно, лишь бы всунуться в группу иконописцев. И Зураб, главный художник, оказался в этой борьбе справедливым, разумным и даже мудрым, резко отстранив всех претендентов и позволив отцу Герасиму спокойно допеть свою песню.

***
«Господи, веси, яко твориши, якоже Ты волиши, да будет воля Твоя и во мне грешнем, яко благословен еси во веки»

Тяжело дышать. Как бы поспать. Дали бы воду…

Отца Герасима, уже совсем постаревшего, почти слепого, определили служить в храм Дмитрия Солунского на Большой Семеновской - в качестве пенсионера. Он мог главным образом исповедовать.

Когда читает молитвы, держит перед собой книгу, чтобы не отдавало хвастовством. Но заметили, что то, что он читает, совсем на другой странице. Не носит ботинки со шнурками, чтобы не нагибаться и не шнуровать, а носит, чтобы легко надевалось. Поэтому шаркает, когда ходит.

Вчера не было воды, чтобы умыться. Зашить, хорошо бы заштопать - совсем прозрачная коленка. Ботинки со вчерашнего дня грязные. Надо спускаться целых пять этажей! И не опоздать бы, а то вчера настоятель говорил - что-то долго исповедуете, опаздывают к причастию. А как сказать, что их много. Скажешь - Бога прогневишь. А все идут и идут.

Когда надо идти на исповедь - к аналою, стоящему среди молящихся, - и спускаться с солеи по двум мраморным скользким ступенькам, сверкающим каменной чистотой, то у отца Герасима замирает сердце, но протянутые руки прихожан дают уверенность. А эти-то бесконечные ступеньки - на пятый этаж и вниз, - которые надо одолевать по два раза в день, - совсем тяжело. Каждый раз перед ступеньками, где бы они ни были, надо всего себя сгруппировать и ринуться в трудное лазание. Но уж, когда одолел, хоть две, хоть двадцать раз по две, такое облегчение наступает, и так благодарен Богу за то, что миновало… И можно счастливо опереться об аналой и спокойно слушать.

Вот этот момент слушания для отца Герасима - самый радостно напряженный, а для прихожан нет ничего желаннее.

Толпы стоят в храме, ожидая возможности подойти к аналою, около которого приютился тихий, сутуловатый, полысевший, плохо видящий отец Герасим. Постоять рядом в парном одиночестве, открыть душу, слыша его приманчивый шепот и видя его руку с толстыми венами труженика и изуродованными работой пальцами.

Это так тяжело, - исповедовать! Ведь сколько горя тебе нагребут! И ведь не остановишь. А всё валят и валят. Знаешь, обессиливаю после исповедей. Иду в алтарь, держа Евангелие и Крест, а чувствую, что стал старее, чем был. И жить труднее стало. А в алтаре, кладя на место Крест и Книгу, не можешь рук оторвать, будто кладешь жернова с человеческими судьбами. Знаешь, после исповеди уж и делать ничего не могу. Тяжесть на душе. Один выход - молиться. Молиться за всех этих, что принесли к аналою Божьему судьбы свои. Так и оставили меня эти люди, нагруженного их болями. А сами-то они - кто как. Кто волнуется еще больше моего, кто совсем и забыл о своём откровении. А кто, благослови его Господь, счастлив, освободившись от мучившей душевной боли. Разные, такие разные люди подходят ко Кресту. А одна, прости её, Господи, каждый день ходит. А раз, грешный человек, поймал ее, подошедшую, и говорю, - ты же, милая, уж сегодня-то у меня была! Уж исповедалась. А она мне - Да, батюшка, как же, была. И грехи мои ты отпустил. Так было благостно с тобой беседовать-то. А не успела от тебя отойти, как нечистый попутал, и обругала в душе своей девчонку, что в храм пришла с непокрытой головенкой. Грешна, батюшка. Побеседуй ты со мной. Так легко после исповеди твоей!

В храме Дмитрия Солунского служить не может - не видит. Только исповеди. Но главное-то, что его чтут, уважают, и когда он приходит, его ставят впереди, и все идут за ним.

Давно не был в Штабе, где он продолжал числиться настоятелем. Поехал туда посетить, проведать старые места и посмотреть на свои фрески. Приехал. Не пускают - Штаб! Когда допросился и пустили, вошел в храм, оказалось, что его больших фресок нет, а есть много разных икон, написанных разными людьми, но так безграмотно, что было бы время, сам бы соскоблил это любительское безобразие, от которого так и несет большими деньгами, вложенными Штабом.

Ну, что же делать. Значит, Господу Богу нужно попустительствовать такому кощунству.

Поеду я к себе, туда, где меня еще терпят и привечают, к Димитрию Солунскому!

Так он и будет исповедовать и, когда позволят, сослужить. А Крест?! В храме, где он нашел пристанище, нет Креста! Большого, резного, такого, который отец Герасим подарил Сербии. Вот найти резчика, и - с Богом! И полуслепой отец Герасим снова в работе. И резчика отыскал, заставил его вырезать точно по эскизу, написанному самим отцом Герасимом, довел это до конца и поставил Крест в храме. Настоятель и священники довольны, а прихожане уже считают это своей святыней, и перед Крестом горит лампада, а на плечи Иисуса накинуто свежее ручной вышивки полотенце. А отец Герасим задумал вырезать Рождество Христово, и в подтверждение этого уже тихо лежат две деревянные овечки. Еще Пресвятая Мария Дева, Младенец, - и можно предлагать поставить на Рождество.

А на День Победы к отцу Герасиму пришли как-то дети. Их послали по адресу, где живет ветеран-пенсионер. Вошли с помятой красной гвоздикой, и не знают, что делать. Ветеран в рясе и с крестом на груди. Ребята почти испуганы. Других одноклассников послали к военным, к бухгалтеру магазина, к охраннику…

Гости озираются среди икон, картин, кистей и полотен. Задают вопросы по бумажке. Какой подвиг вы совершили? Какие награды и за что? В каких войсках служили? Где закончили войну? Он их усадил, стал показывать эскизы и рассказывать о людях войны. Ушли к полуночи. Всё не могли оторваться от такого интересного старика. Он им и о пехоте, и о Родине, и об учебе, и о русских сокровищах.

Показывал часы - награды за память о войне.

Эти - к 50-летию Победы, эти - к 60-летию.
- А они одинаковые!
- На батарейках?
- Надо заводить.
- Каждый день?
- Тяжеленные!
- А ремешок-то - не согнешь!

А отец Герасим, еще оправдывая государство, дарившее одни и те же часы одним и тем же ветеранам, часы, которые невозможно завести и даже просто надеть, говорил, что это «ветераны виноваты, потому что они умирают. А часов сделано много. Потому так и получается».

Шло время. У отца Герасима умерла жена, у дочери рождались его внуки, а у внуков - правнуки. Я уже сбился со счета, перечисляя всех внуков, а уж правнуков-то было не счесть. Дочь была занята своим потомством, у внуков — свои заботы. Отец Герасим был один. Так уж случилось, что он оставался один, даже при обилии прихожан, даже при своем многочисленном потомстве.

Что-то плохо вижу, стал запинаться при чтении. Настоятель промолчал, но уж, конечно, при случае вспомнит. Не даст служить.

Он взбирался к себе на пятый этаж усталый, задыхающийся и оставался один. Чайник разогреть, постель постелить, помыть чашку - все сам. Я сам! Это стало как наказание.

И вот сейчас пришел домой, мокрый от снега с дождем, но знаю, что смогу лечь, тут прямо, не раздеваясь, и хоть отдышусь. Но звонят в дверь. А я не могу двинуться. Ну не могу и все. А они звонят, и звонят долго, настойчиво. Потом начали стучать. Господи, пожар, что ли? Надо открыть. С трудом дотащился обратно до двери и открыл.

Там стояли трое. Они ударили отца Герасима в лицо два или три раза, связали его же мокрым шарфом и лежащего начали выспрашивать, где ценности. Отец Герасим плевал кровью и молчал. Они били еще и велели открыть сундук. В ответ услышали: «От..от…крыто!»

Действительно, сундук был открыт. Они перерыли весь скарб, не найдя ничего ценного и сваливая все барахло в кучу. Перехватали все иконы и картины, но, не разбираясь в живописи и будучи невеждами в церковной иконописи, бросали это как ненужный товар, ища шубы, меха, дорогую одежду. Сдернув со стола огромную скатерть, они увязали в нее все, что им показалось ценным, и двинулись к двери, ругая старика и ударив его напоследок. Узел со старым барахлом был велик, и они вслух гадали, как его пронести. Ушли. Отец Герасим в крови, в мокром пальто, лежал связанный на полу.

Герасим, - сказал я ему, потрясенный его рассказом об этом наглом бандитском грабеже, - Как же ты выдержал все это? Кто тебя развязал, кто поднял, освободил?
- Добрые люди, Юринька.
- И сколько же времени ты, бедный, лежал?
- Не знаю. Господь пожалел. Ужасно спать хотелось!

Мы в очередной раз приехали к отцу Герасиму. Привезли торт, икру, конечно, селедочку и всяких закусок. Этот ужасный пятый этаж без лифта. На каждой площадке забаррикадированные двери: укрепления согласно доходности хозяев и их страху. Железо, сталь, решетки, огромные клёпки засовов. Около двери Герасима лестница кончается, и приделана железная стремянка на чердак. У Герасима тоже железная дверь. Открывается тяжело, туго и почему-то не до конца.

Отворяет сам отец Герасим. С каждым нашим свиданием он становится, как будто, все ниже. А ведь были мы с ним одного роста. Согнулся и не разгибается. От уха до уха на затылке - спутанная полоска седеньких волосиков. Это все, что осталось от густой, настоящей поповской шевелюры. К приходу гостей он в стареньком, но белом подряснике и в тёплых домашних тапочках. Здоровается, ласково целуется, предварительно подняв руку для благословения.

Венозной рукой навстречу тебе очертил крест, а потом - простое, почти детское, герасимовское радушие.

Он живет после смерти жены один. Вот уже который год. Но вокруг него, как пчелы, вьются его прихожане. Многие знают его уже по сорок, а то и по пятьдесят лет. Да и сам он говорит: «А стаж-то у меня - восемьдесят годков!»

Эти прихожане и прихожанки - сами уже старики. Но пойти на службу, когда в храме отец Герасим, и исповедаться у него стало для них жизненной необходимостью.

И, конечно, они приносят ему в дар всё, что могут. А так как он не потащит даже малый груз по улицам, да еще на пятый этаж, то относят к нему домой сами, с покряхтыванием взбираясь к стремянке, ведущей на чердак. Позвонив и войдя, они не кичатся своим даром, а, получив благословение, тихо подходят к чуть поржавевшему холодильнику в кухне и кладут туда свою лепту. Поэтому неудивительно, что когда мы решили привезенное нами положить в холодильник, то отец Герасим, открыв его, сам удивился тому, что тот битком набит пакетами, узелками, баночками, просто свертками, так что для наших даров места просто нету. И надо было разбирать все пакеты, чтобы выбросить половину, уже пришедшую в негодность.

Как всегда, помолившись, сели за стол, и началась ровная, мирная беседа. За столом мы показывали отцу Герасиму, где его рюмка, и помогали ему взять ее. Он не мог найти вилкой селедочный кусок на тарелке, стоящей перед ним. Но когда начинал говорить о работе, о замыслах, на наших глазах происходило чудо. Он как-то воспламенялся, выпрямлялся, и я узнавал в нем того Герасима, который бил босой ногой изорванную покрышку в дорожной пыли, забивая гол в воображаемые ворота, которые он видел между двумя принесенными им камнями.

Когда отец Герасим стал служить в храме Дмитрия Солунского, мы стали видеться чаще. Освящал дом в Осташково. Было все прекрасно. Он кропил, кадил и благословлял. Все были довольны. Особенно моя сестра Надежда Павловна.

После по дачному легкой трапезы мы пошли гулять и купаться. Отец Герасим был бодр и весел. Задрал штанины и первым пошел в воду. Потом, свежий и еще более взбодрившийся, сидел на солнышке, и, глядя на мирную, слегка морщинистую от легкого ветерка воду, говорил, что ему сейчас бы краски! Моя племянница Марина сбегала домой и принесла акварельные краски и кисточки.

Своими жилистыми, сильными руками, отец Герасим схватил кисточку, попросил налить в баночку воды прямо из канала и начал писать, то есть залезать мокрой кистью то в краску, то переносить ее на бумагу. Макая мокрую кисть в краски, он спрашивал — какого цвета. Бумага была мокра, краски по ней размазывались, но он увлеченно продолжал водить. Когда бумага совсем промокла, он, удовлетворенный, держа её двумя руками, сказал: «Надо подсушить, а потом я докончу». Мы бережно понесли мокрую бумагу домой. Отец Герасим шел с нами, усталый, довольный.

Всю свою жизнь Герасим мечтал. Работал и мечтал. Мечтая, работал. И мечтал свои мечты воплотить в дела. А чтобы воплотить, надо сделать много усилий, особенно сейчас, когда он постарел и плохо видит, плохо ходит, устает и не может сделать даже части того, что задумал. Больной отец Герасим переполнен замыслами и может только рассказывать о том, что мечтал бы сделать. Он берет кисти или карандаш, натягивает полотно или берет бумагу и начинает воплощать хотя бы часть из того огромного, что накопилось в душе. Поэтому у него в «студии» и дома лежат десятки начатых полотен, рисунков, набросков, эскизов. По ним можно видеть, как думает художник, и что он в жизни своей считает нужным сказать людям.

Большое полотно, натянутое на раму. На ней копия картины Крамского «Христос в пустыне». Копия в натуральную величину, - на большом этюднике, так что оетц Герасим стоит, когда пишет.

Вот картина «Христос в пустыне». Я ее начал, чтобы испытать себя. Дай попробую для себя, чтобы войти в состояние.

Спаситель сорок дней голодал. Дьявол ему говорил - Ты же из камня можешь сделать хлеб. - Но не хлебом единым жив человек, но словом Божьим. А тот - все Тебе дам, только поклонись мне. Сейчас кланяются люди. Не за дворцы, ни за что. Вот пришли ко мне и унесли. Обокрали.

Отец Герасим становился все слабее. Его настоятель, умный человек, прекрасный организатор, часто приглашался сослужить вместе с Патриархом. Поняв, почувствовав подлинную преданность отца Герасима Церкви, он, уезжая служить с Патриархом, оставлял вместо себя не молодых, полных сил священников, а старого, немощного, но верного отца Герасима. Зная, что при отце Герасиме служба пройдет достойно, как если бы это было при нем, настоятеле. И он не ошибся. Больной, почти ничего не видевший Герасим продолжал служить. И еще исповедывал. Однажды он в алтаре, прямо в облачении, упал. Его подняли, вызвали «скорую», врач что-то вколол, но отец Герасим довел службу до конца.

Я решил попробовать написать « Христа в пустыне». Но по размеру оригинала. И Патриарху сказал - хотел бы подарить вам в вашу резиденцию. Он сказал: «спасибо, вы скажите моим помощникам, они вам все сделают». И приехали помощники. Перенесли картину сюда, съездили со мной в Третьяковскую галерею, сфотографировали, сняли размер рамы и сейчас делают раму в Софрино. Долго ждал. А картину писал.

Грешный человек, я, работая, все-таки нечасто находил время навещать почти слепого отца Герасима. Думал, прости Господи, - у него есть большая семья, вот им-то и хлопотать о старом деде.

И это было истинно. Внуки и правнуки, а особенно, конечно, его дочь, Елена Герасимовна, несмотря на расстояния, бывали у него. Заботились, мыли, хлопотали. И вот сегодня моя племянница Марина, жившая неподалёку, позвонила ему, чтобы узнать, как он сегодня. И вместо герасимовского теплого голоса услышала голос знакомой прихожанки - приезжайте скорее! Когда приехала, в квартире был еще и внук отца Герасима. Сам он, до этого лежавший на полу, был перенесен на диванчик. Уже вызвали «неотложку». Марина и прихожанка собрали отца Герасима и вместе поехали в «неотложке» в больницу. Там дождались результатов рентгена. Выяснилось, - перелом шейки бедра: упал.

Отец Герасим залег надолго. Лежит неподвижно, даже не может дотянуться до мобильного телефона, но еле слышно говорит:

Наконец позвонили - готова рама! Приехали за картиной на машине и отвезли в резиденцию Патриарха. Там поставили рядом с рамой. Ну, уж и рама-то! Громоздкая, корявая, тяжеленная, вся завитушках… и всё это огромное переплетение со всеми шишками и загогулинами - позолочено!

Не рама для Христа, а золоченая уродина. Я им все сказал. Раму делать новую и купить мольберт…

А на мольберт тоже деньги… А потом надо думать патриаршим помощникам, как меня возить в патриаршую резиденцию и вывозить оттуда…

Ну, обедать я смогу там с монахами.

И вот теперь жду. Что скажут и как благословит Его Святейшество.

Приехала его дочь, приехали внуки и, конечно, прихожане. Начались бесконечные посещения с приношениями. А отец Герасим недвижим. Он, действительно, очень болен, потому что к перелому прибавились еще и пролежни, и их нужно мазать мазью и поворачиваться, а поворачиваться он не может и лежит недвижимо, а пролежни увеличиваются. Наняли сиделку. Перевезли в другую больницу.

Мы к нему пришли.

Юринька! Привези мне цветные карандаши и большой блокнот. Так много мыслей и задумок!

Привезли.

Его перевели в третью больницу. А отцу Герасиму не лучше. Тогда дочь взяла его домой к себе. А как же иначе? Ведь дочь! И наконец, он дома, в семье. В своей семье! Ему купили специальную кровать, отвели отдельную комнату.

Дочь уже устала от посетителей и звонков, и даже меня, его старого друга, долго выспрашивала по телефону - я ли это. Я приехал.

Юринька!

Я сел. И началось:

Знаешь, у меня скоро столетие. Я хочу к этому времени в той комнате, что настоятель мне отвел для реставрации икон, написать святителя Николая, эскиз которого ты видел в студии. Смотри, вон птицы, и сколько их!

Я ему говорю: «Ты еще мальчишка, тебе до ста лет еще десять образов святителя Николая написать!» А он:

Только я хочу, чтобы видно было, как Богоматерь над всем этим парит, потому что ничто не делается без Ее благословения! Ты завтра приезжай, пойдем гулять и там поговорим. А тут у меня нет красок. Людей много, а я один.

Это его одиночество, как острый нож проходило через всю его жизнь. Много внуков, а потом и правнуков, все время с людьми - исповедь, проповедь, множество прихожан, готовых общаться, а он чувствовал себя одиноким. Что это? Шутка, стремление быть оригинальным, жалость к самому себе? Ни один из этих поводов к личности Герасима не подходит. Но одиночество он ощущает. Оно его мучит и терзает, не давая покоя. А идёт оно прямо с младенчества, с того момента, когда его уронили и забыли в реке, и какая-то татарка его потрясла и оживила. С тех пор Герасим, вырастая, всю свою жизнь был один. В школе, где над ним смеялись, потому что Вера не позволяла вести себя так, как вели себя все. Дома, где он, единственный мужчина, с малолетства и всю жизнь тянул и обихаживал всех женщин.

Единственной радостью были годы пребывания в Богоявленском храме, где он был по-настоящему счастлив. Но потом…Терпение, смирение и постоянное общение с Богом - вот что было якорем, не дававшим ему пуститься в бурное море повседневной суеты. Бог, вера, молитва - вот что сделало его таким прекрасным.

***
«Господи, умом ли или помышлением, словом или делом согреших, прости меня».

Он мечтал. Мечтал написать, как Богоматерь явила Себя при чуде святого Николая. Чтобы подарить Патриарху образ Христа. Сделать скульптурную картину Рождества Христова…он был перегружен мечтами. Не имея возможности писать, он в мечтах своих складывал образ и этим жил. Потому он видел птиц в палате, потому он уже в девяносто пять лет думал о столетии…Он жил мечтами. И так, мечтая, он однажды забылся и заснул.